Страница 9 из 60
Кладут трубку, не дослушав.
У них мужья за столом.
Мужьям супы наливают, котлеты жарят, постели бегут расстилать.
Им тоже некогда.
Через неделю укладываюсь на возвышение для последующего излечения ягодицы. Вновь ощетиниваюсь иголками. Жалуюсь:
– Которые не влюбляются, те быстро стареют, – нет ли иголки от этого?
Отвечает коротко:
– От этого нет.
Обидеться бы на всех, на всё вокруг. Холить обиду, подпитывать с наслаждением: если не дано, так оно надолго.
Перехожу на крик:
– Искушениям не подвержен! По путям безобразий не шастаю! То с крыльями к облакам, то ползком по асфальту…
Слушает внимательно неприступная иглоукалывательница, которая меня тревожит. Но где мое ян, где ее инь, суровое и улыбчивое, манящее и отвергающее?
На цыпочках не устоять, а хочется, очень уж хочется. Не погадать ли на черепашьем панцире о ее намерениях?..
Говорит загадками:
– Не ловят рыбу на дереве.
– Покажи(те) язык, – требует.
Язык? И всё?.. Сердце готов раскрыть и показать, утомленное сердце с перебоями, достойное сожаления.
От иголок ноет ягодица. От непокоя саднит душу.
Всё-то она понимает, прозорливица: где только научилась, у каких целителей? Советует, снимая иголки, хрипотца в голосе, ох, уж эта хрипотца:
– Береги(те)сь своих желаний. Так принято в Поднебесной.
Добавляет на прощание:
– Когда дело завершено, следует устраниться. Так тоже принято.
Встаю – уже без иголок.
Оправляю одежды.
Кое-чего она добилась, недоступная, всколыхнув дремлющие чувства. Не акупунктурой, нет, не акупунктурой.
Говорил рабби в давние века: "Никто не покидает этот мир, осуществив хотя бы половину своих желаний".
Этим утешимся.
А боль из ягодицы ушла. Как не было.
Стою у светофора…
…взглядываю на машину поблизости.
Ребенок на заднем сиденье плющит нос о стекло, корчит рожицы – корчу ему в ответ.
Радуемся безмерно, довольные друг другом, разлетаемся по путям своим, а ребенок оглядывается, всё оглядывается, не наигравшись…
По пятницам и в праздничные дни я раздавал детворе конфеты, по паре карамелек на каждого.
Не успевал дверь открывать.
Не дождавшись назначенного дня, они молча вставали перед дверью, взглядывали просительно, – как не оделить карамельками?
Выросли те дети, обзавелись собственными, которых не привлекают чужие лакомства, – кормлю теперь птиц…
Будит меня предрассветный птичий пересвист.
Акация за окном вскипает от шевелений.
Дружная перекличка после ночных опасений:
– Как прожили эту ночь?..
– Как выжили?..
Сижу по утрам на балконе – памятником самому себе, пью кофе, жую бутерброды, разглядываю окрестности, которые обступают.
Голубка – кустодиевской купчихой – прохаживается вперевалку по балкону, по-хозяйски подбирает крошку за крошкой. Тельце тучное, откормленное, головка мелкая, – где только мозги размещаются?
Вороны, грузные на подлете, плюхаются на черепицы над моей головой, колготятся на крыше, перекаркивая друг друга, как неуступчиво торгуются, не поделив награбленное. Жизнь стала лучше, ворон стало больше из-за повышенной сытости и недоеденной пищи по окрестностям, – что им мои подачки?
Зеленые попугайчики, видом нездешние – откуда такие взялись? – крикливо просвистывают мимо, хвосты распушают на крутых виражах, притормаживая, словно опускаются закрылки у самолета, – кормом моим не интересуются.
Бульбули, легкие на крыло, на лету подхватывая угощение, – увертливой стайкой огольцов, готовых на дружные пакости, как из глубин подворотни несытого послевоенного детства, разве что не цыкают слюной, не подпугивают запоздалого прохожего.
Мой балкон – их стол.
Птицы – они не брезгливые.
Вот и воробей-паникер, тощий, вертлявый, неказистый, в линялом, будто застиранном, оперении. Кидаю ему крошки хлеба, кидаю крошки сыра: царская еда для заморыша, а он извертелся на перилах, даже попискивает от переживаний. Ему бы руки – схватиться в отчаянии за голову: "Вэй из мир!"; вот же она, еда, на расстоянии клюва, но боязно, всё-то ему боязно, пуганому от рождения.
– Глупый! – взываю молча. – Удача тебе привалила. Сытость на весь день.
Не верит. Не доверяет. Даже обидно.
Улетает, не позавтракав, оставляет в недоумении: неужто и меня следует остерегаться?..
По понедельникам хожу в магазин, закупаю продукты на неделю.
По вторникам приходит Аня, готовит еду из этих продуктов. Тоже на всю неделю.
Аня – полководец перед сражением.
Оглядывает поле битвы, прикидывает очередность изготовления пищи, зажигает газ во всех конфорках и не присаживается передохнуть, пока всё не завершит.
В один из дней Аня кухарничала на кухне, позвала вдруг без особого волнения:
– Феликс, у вас змея.
Она поднялась по наружной стене, заросшей цепкими растениями, проползла по балкону в комнату, укрылась за тумбой, на которой стоит телевизор.
Позвонил в городскую службу, сказал:
– Змея в доме. Что делать?..
Не успели ответить, как она выползла из-за укрытия: там, за тумбой, пыльно, должно быть, и нечего делать.
Большая, крапчатая – мы с Аней с ней справились. С помощью каминных щипцов и обуха моего топорика, который наконец пригодился.
Приехал змеелов, осмотрел ее, сказал:
– Не ядовитая. Но могла укусить.
Я расстроился: зачем убивали? Спросил:
– Две не могли заползти?
– Могли, – ответил, – но маловероятно.
Получил деньги за визит, ощутил мои сомнения, добавил в утешение:
– Если окажется вторая, приеду бесплатно.
По сей день вспоминаю ту, крапчатую, себя вспоминаю, тогдашнего. Даже в голову не пришло: убить или выпустить на балкон.
Убивать – оно проще…
Брат добавил в письме:
"Зачастил в Тимирязевский парк‚ на прудах куча уток‚ есть и утята: уж как они их выводят, под какими кустами‚ когда кругом люди и собаки‚ понять невозможно. Народ стал то ли гуманный, то ли сытый. В дни моей молодости было невозможно, чтобы на берегу лежали утки, которых легко убить и съесть".
В лесочке напротив музея…
…живут дикобразы-полуночники.
Ходят группами солидно и неспешно, покачивая иглами, как баран курдюком, подъедают во мраке растения с корешками, обгладывают кору с деревьев, не брезгуют жуками-червяками, к рассвету забираются в укрытия.
А в долине, заросшей соснами, бродят непуганые косули, вспархивают куропатки с сойками, лисички – меленькие, сероватые – суетливо перебегают тропинку, чтобы укрыться в земляной норе.
В той долине – возле моего дома – проходила некогда граница.
Между Израилем и Иорданией.
До сих пор попадаются осевшие, проросшие кустарником окопы и куски ржавой колючей проволоки.
Сосна вобрала в себя эту проволоку, облепила древесной плотью – так и живет. Щетинится светлыми иголками по весне, наращивает шишки с семенами, а проволока – да еще колючая – напоминанием в ее теле…
Подступил месяц январь, самая его середина.
Теплый покойный день после шквальных снеговых ветров.
Миндаль на склоне холма, узловатый, покореженный, бедами пригнутый к земле, обсыпало почками с красноватым обводом, а одна даже раскрылась, выказав белый пятилистник, – обещанием скорого весеннего буйства.
Тут и остальные заторопились: лепестки полушарием, один к одному, желтоватые тычинки изнутри в россыпи белоцветия, с негромким, призывным ароматом, чтобы выстоять в холодные ночи, под проливными дождями, не растеряв щедрой своей красы и моего изумления.
Стал ходить к этому дереву. Тревожиться. До дождей-холодов и после.
Вокруг голые сучья топорщатся, листва под ногой, а миндаль всё равно цветет, узловатый, покореженный, стойкий, в восторге от своего существования.
Кого благодарить за это? Неужто Дарвина с его эволюцией, сотворившей такую неповторимость?..