Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 88

Так, в прозе Гоголя Чернышевский сразу же угадал магистральный путь развития отечественной литературной риторики — которого сам впоследствии старался придерживаться. В статье о «Севастопольских рассказах» Толстого — его дебютной книге — Чернышевский отметил, прежде всего, виртуозное использование Толстым техники внутреннего монолога, который впоследствии сам Толстой, а следом за ним и Джойс сумели превратить в поток сознания — основу литературного модернизма, одного из основных течений следующего века. «Имея дело с реализмом, вы обращаетесь к фактам, на которых основан мир; это та самая реальность, которая превращает романтизм в кашу. (…) Природа лишена романтики. Это мы вкладываем в нее романтику и это — ложная позиция, абсурдная, как всякий эгоизм. В „Улиссе“ я старался держаться ближе к факту», — в этом письме Джойса можно было бы услышать прямое продолжение критической позиции Чернышевского, если бы сама эта позиция не была отголоском давно уже зарождавшейся в Европе эстетики повседневности и практицизма. Требуя от искусства не столько пользы в широком понимании, сколько легко калькулируемой утилитарности в духе чрезвычайно популярного в те времена английского философа Бентама, Чернышевский во многом был предшественником конструктивистов.

Парадоксы тем не менее множились — несмотря на вполне научный интерес к самой что ни на есть фундаментальной действительности. Так, заведуя литературным отделом «Современника», Чернышевский проповедовал человека практического, хозяина реальной жизни, но искал его при этом именно в литературе, а не там, где таких людей становилось с каждым годом все больше и больше. Если эти настоящие (в отличие от беллетристических фантомов) специалисты — фабриканты, купцы, ученые, инженеры, рабочие, администраторы — и попадали изредка на страницы романов и рассказов, то чаще всего они становились там объектами карикатур, настолько чуждыми были они кругу популярных сочинителей. Коллизии, характеры, перипетии, возникавшие в ходе глобальных общественных перемен, в искусстве оставались невостребованными — в этом смысле за всю мировую словесность отдувался в середине XIX века один Бальзак. (Впоследствии сам разрыв этот, достигший вполне карикатурных масштабов, стал одной из главных забот чеховской прозы.) Люди, мечтавшие о настоящей жизни, знали жизнь в лучшем случае из журналов и газет.

Так, например, критикуя персонажей Тургенева за их нерешительность, болтливость, неопределенность, Чернышевский, в конечном счете, не столько ставил диагноз русскому аристократу, оказавшемуся на rendez-vous с действительностью, сколько в очередной раз упрекал и писателей, и читателей в том, что они посвящают время бесконечному пустословию, а не медью торгуют и не ставят опыты с мочевиной. В этом было подлинно трагическое начало «лишнего человека» — того, кто, не будучи способен к настоящему, прибыльному делу, вынужден либо проводить время в совершеннейшей праздности, либо зарабатывать себе на жизнь сомнительными рассуждениями и пустыми фантазиями. Аналогичный надлом и тревога по поводу этической стороны искусства во времена расцвета практической деятельности чувствуется почти во всех сочинениях противника Чернышевского Льва Толстого. Как бы наглядным примером этого надлома стал конфликт, возникший в редакции журнала после прихода туда Чернышевского и Добролюбова. Новые люди, преобразователи жизни, столкнулись с лишними людьми, поклонниками античной праздности. Очередной парадокс заключался в том, что подлинными специалистами своего дела были как раз вторые, в то время как первые были, по большей части, на редкость энергичными дилетантами.

Этот разрыв между искусством и действительностью, на который Чернышевский обратил внимание еще в своей диссертации, кажется тем более удивительным, что материалов для культурного осмысления в российской повседневности появлялось с каждым днем все больше и больше. Инструментарий отечественной культуры к этому времени тоже достиг завидного, мирового уровня. Странная отъединенность от жизни тех, кто неустанно проповедовал красоту повседневности и научный подход к действительности, кто зачастую мог похвастаться вполне энциклопедическим кругозором и был признанным авторитетом в общественных вопросах, особенно поражает на фоне тех перемен, которые полным ходом шли в стране, совершенно не замеченные деятелями искусства.

Так, среднегодовой объем экспорта в 1800—1850-х годах вырос почти в четыре раза: с 60 до 230 млн рублей. С 1825 по 1850 год число промышленных предприятий в России увеличилось почти в два раза, число рабочих — более чем в два раза, а стоимость произведенной продукции — с 46 до 166 млн рублей. С 1830 по 1850 год в Россию было ввезено оборудования и машин на 24 млн рублей, а в течение 1850-х годов — на 48 миллионов. Были построены первые машиностроительные заводы: Невский машиностроительный, Александровский казенный завод, завод Берда и другие, выпускавшие паровые машины, пароходы, паровозы и т. д. В 1849 году был построен завод в Сормове, который стал выпускать речные суда. К 1860 году только по Волге и ее притокам ходило около 350 пароходов, и основная часть грузов перевозилась паровой тягой. В 1830-х годах началось строительство железных дорог, и к 1861 году в России протяженность железных дорог составила 1500 верст (1600,2 км). За период с 1833 по 1855 год было выстроено 6,5 тысяч верст шоссейных дорог. С 1825 по 1852 год ярмарочные обороты в России увеличились в четыре раза.





Производительность крепостного труда была ничтожной: многие помещичьи предприятия не в силах были конкурировать с капиталистическими мануфактурами и закрывались одно за другим. В результате этого процесса в 1850-х годах в государственном залоге оказалось свыше 65 % крестьян. Иными словами, почти две трети всех крестьян в России в середине XIX века принадлежали государству: вопрос их освобождения был простой формальностью. Наиболее передовые помещики — о которых даже речи не шло ни в романах Гоголя или Толстого, ни в пьесах Островского, ни в статьях Чернышевского — преобразовывали свои хозяйства в самые настоящие промышленные центры, приносившие огромный доход. Эти корпорации становились своеобразными фильтрами, отделявшими тех, кто хотел зарабатывать настоящие деньги, от тех, кто предпочитал патриархальный уют крепостного труда. В процессе имущественного расслоения деревни появился мощный слой «торгующих крестьян», которые конкурировали с купцами, сбивая цены. В Москве к 1840 году «торгующие крестьяне» составляли почти половину всех торговцев. В силу этой развивающейся конкуренции купцам для сохранения своих капиталов необходимо было инвестировать в производство, и уже в середине века свыше 90 % купцов первой гильдии владело заводами или фабриками. Свободный труд независимо от постановлений правительства на деле доказывал свою эффективность, и за период с 1825 по 1860 год число прикрепленных к предприятиям рабочих сократилось с 29 до 12 тысяч, вотчинных работников — с 67 до 59 тысяч, в то время как количество вольнонаемных рабочих увеличилось более чем в четыре раза. В 1840 году был издан закон, разрешавший фабрикантам отпускать своих рабочих на волю.

Одновременно развивалась наука — не та, которая занималась «сведениями о человеке», а самая настоящая: фундаментальная, прикладная, необходимая. Были открыты многочисленные институты: Горный, Технологический, Межевой, Инженеров путей сообщения, Училище правоведения, Военная академия, Институт гражданских инженеров, Земледельческая школа, Техническое училище. За несколько десятков лет в России сформировались авторитетные научные школы в области математики, электромагнитной физики, химии, астрономии, эмбриологии, геометрии, хирургии и анатомии, климатологии, геологии, истории, филологии под руководством всемирно известных ученых, таких как Якоби, Пирогов, Лобачевский, Чебышев, Соловьев.

Вопреки всем этим тенденциям Чернышевский, который неуютно себя чувствовал в требовательных рамках узкой профессиональной специализации, скоро передал литературный отдел «Современника» Добролюбову, а сам занялся публикациями самого что ни на есть широкого и неопределенного толка — общественно-политическими. Неуклонный проповедник новизны, он в данном случае был классическим представителем постепенно отмиравшего в России архаичного способа производства — не интенсивного, но экстенсивного, неутомимо захватывающего всё новые и новые области знания, поверхностно энциклопедического, но при этом абсолютно авторитарного и не терпящего никаких, даже воображаемых возражений в рамках того или иного предмета. Вместо отточенности, емкости, лаконичности, композиционной ясности и соразмерности — бесконечные рыхлые периоды, тавтологичные, путаные, безапелляционные, уснащенные подробными финансовыми расчетами и таким количеством объемистых цитат и подробнейших пересказов, от которых любого почитателя Пушкина, Толстого или Тургенева мог бы хватить приступ кататонии. «Было время, — рассказывал Чернышевский, — я — я, не умеющий отличить кисею от барежи, — писал статьи о модах…» «В „Современнике“, — свидетельствует биограф Чернышевского Н. В. Богословский, — он составлял азбуки, писал сказки, детские пьески, водевили, исправлял рукописи других авторов (Григорович, например, однажды застал его за редактированием брошюры об уходе за пчелами), сочинял афишки в стихах для „кабинета восковых фигур“, переводил, писал библиографические заметки, театральные рецензии, злободневные куплеты, фельетоны, пародии, повести…» Однако именно эта неутомимая всеохватная работа принесла Чернышевскому не только немалый доход, но и значительное влияние, как в журнале, так и за его пределами.