Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 103 из 163

Лето сорок шестого. Как запомнилось? Чем? Вот хотя бы.. Вячеслав Сергеевич, директор, и месткомовка, литераторша Катюшина (представьте круглощекую куколку, маленькую, фигуристую, будто танцовщица или конькобежка, она, видимо зная такое сходство, платочки носит, и платьице короткое, не для учительниц, сапожки на выщелк, видели бы, как осуждают ее за это взглядами завуч и наперсница-библиотекарша!), — вот эти двое неожиданно спустились в мое подземелье. У куколки большой сверток-пакет. Директор покашливает, шмыгает, оглядывает беленый потолок квадратными очками.

— Здравствуй... Одинцова. Да. Принимай гостей. Кха.. Кха. Мы тут. Да. В общем... Кха.. Кха...

— Мы, Лида, к тебе от месткома, — алеет Катюшина. Круглые правдивые глазки! Женщина из не умеющих врать. — Вот, Лида. Вам подарок. За отличную работу! Местком решил. Мы решили..

380

— А это, Одинцова, тебе премия! Месячная зарплата. Да! — шрамы-рубцы на лице директора красно-синие. Очки стесняются глядеть мне в глаза.

— Какая премия? Году не работаю. Что вы?

— А вот такая.. Хотели к празднику, к Маю хотели... Да.. Но-о... И сейчас у нас.. тоже праздник.. Да. Начало года. Да.. Скоро.. А видим — трудишься хорошо.. Видим..

— Да-да! — Катюшина кивает. — До тебя так плохо работала техничка, замучились.. И вообще.. — куколка смотрит на директора преданно-влюбленно (она еще из женщин, которые всегда в кого-то влюблены, без этого не живут — поняла много лет спустя, копаясь в своих воспоминаниях и людях). — Ну, и вообще... Поздравляем. Лида.. По-здра-вляем..

— Нуждаешься... — Вячеслав Сергеевич опять глядит в потолок. — Ценим.. Местком решил..

Благодарила. Не зная, как быть, куда посадить гостей. Одна табуретка свободна. Сын в кроватке из стульев с привязанными палками.

— Разверни! Разверни!! — цветет Катюшина, надо ей еще, глупой, помучить меня.

Шелестит бумага. Красное гладкое ситцевое платье, детский фланелевый костюмчик. Ботиночки-пинетки. Чулки.. Шелковый цветастый платок.. Конверт с деньгами..





Стою как пришибленная. Язык что-то сам собой бормочет. Это я благодарю за подарок.. Подарок.. Мне.. Подарок.. По-да...

Директор и Катюшина уходят. Хорошо, что у меня одна табуретка, а они все понимают. Но понимала и я, когда тряслась в рыданиях над этой «премией месткома». Знала — какая там премия! Видят — голая я почти.. Сложились, собрали деньги, может, выхлопотали промтоварную карточку. Сгоряча хотела было бежать наверх, унести все директору, отдать, да измо-чила дареное платье слезами, потихоньку одумалась. Они ведь не хотели, конечно, обидеть. Видели мою нужду. Как не увидишь, если на тебе латаная,

381

исстиранная гимнастерка, военная юбчонка, даже теперь не зеленая, а цвета пропотелой соли, какая выступает на солдатских спинах. Штопаные чулки — дыра на дыре. Кирзовики, которые боюсь носить: вдруг развалятся на ходу? Думаю, какой это гад в том госпитале, из которого попала в роддом, меня так обобрал? Думаю, а вижу благородную величавость Виктора Павловича. Не он, конечно. Не он... Но сколько их было в войну! Кладовщиков, начпродов, начснабов — мышей и крыс у краюшки. Госпиталь для них — золотое дно. Там люди не ели, там умирали, там — семи пядей будь — не учтешь ничего. Милые, дорогие люди! Поймите! Иногда подарок — мука! Горько участие для гордого! А я, видно, родилась слишком гордой. Премия от месткома! Как буду носить? Не знаю. Заест стыд.. Одели добрые люди! В который уж раз! Одни одели, другие раздели. Никто, конечно, мне ничего не скажет, но уже посмотрят-то обязательно. Завуч и библиотекарша в особенности...

Сколько, интересно, они пожертвовали, с каким лицом, выражением? А не надену. Нет, не надену пока платье. Пусть лежит. Прохожу в чем есть. Ну, не протрется как-нибудь юбка, а гимнастерка еще терпит. Выносливая на ней материя, бумажная диагональ... Деньги? Пригодятся, конечно.. Я их никак не могу скопить, даже самую малость. На них Петю приодену... Петю — с тем и утерла слезы. Ободрилась. Глядела на сына.

Он сидит, держит пластмассовую красную погремушку — мой первый подарок. Смотрит, как плачу. Ямочки недоуменных бровей. Рот тоже кривится. Плакать? Смеяться?! Сын кажется мне на диво смышленым, недетски терпеливым. Сколько уже он ждал меня один в кроватке? Не плакал. Или, наплакавшись, спал. Не будил ночами. Когда кормила, молча сосал грудь, взглядывая порой удивленно, будто спрашивал: «Не больно тебе? Ничего?» Я пугалась слишком осмысленного взгляда. А особенно когда он — бывало так, — оторвавшись от соска, вдруг упирался ручонками в грудь, отстранялся и сосредоточенно замирал, точно вспоминал что-то свое, давнее, самостоятельное. Где он тогда был? Ловила себя, что он уже живет собственной, неясно-недоступной мне жизнью, — полугодовой

382

человечек с белыми волосиками, которые чуть кудрявятся, завиваются ниже затылка, и с моими — это уж абсолютно, — моими с голубизной серыми глазами. Я еще опасалась, что глаза у сына изменятся, — говорят, так бывает у маленьких, — и вдруг они станут теми, ястребино-кошачьими, как у... Не могу произнести, не могу назвать это слово. Оно здесь не имело того привычного и верного, простого и доброго смысла: отец. Отца. Петя, маленький человечек! Чем дальше — больше любила, привязывалась к нему. Даже думала часто: «Если бы не он, чем была бы заполнена моя жизнь? Какой имела смысл?» Он спасал меня от этой бессмысленности и от одиночества, нет, я вовсе не была одинокой, матерью-одиночкой, какое придумали-изобрели холодное, пустое, дурное сочетание! Я была не одиночкой! Просто матерью, кормящей своего сына! Сын спасал меня жуткими, глухими ночами в выморочно пустой летней школе. Особенно когда, просыпаясь вдруг за полночь, в бесовский час, в черное время, я слышала — или чудилось? — кто-то ходит наверху, точно редкими, ступнистыми, лошадиными шагами. Ныли, скрипели половицы. А дурная мысль морозила, бросала в жар: может, там прежний владелец дома, расстрелянный дворянин или купец, бежавший с Колчаком, погибший в тифу где-то в Сибири, и вдруг вернулся в некой уже нереальной сущности и бродит по классам, по бывшим своим комнатам, по зальцу, где стоит его рояль «Беккер» с табуреткой вместо ножки, и над ним растопыренный, тоже жуткий и многознающий старый-престарый фикус, — мысль обдавала меня веянием безумного страха. «Туп... туп... туп...» — ясно слышалось. Что-то будто сдвигалось там. Падало... Брякало. Это хозяин трогал запертые на висячие замки книжные шкафы. Эти задумчивые шкафы, полные мыслей и тайн прошедшего времени!.. Иногда мне слышится звук струн. Может быть, старый рояль отзывался на чьи-то бесплотные пальцы и ему отвечал глухой бой давно остановившихся часов: «О-ох.. О-ох.. О-хх». Бас времени. Голоса вещей, вспомнивших своего владельца. Я и сейчас думаю — вещи помнят хозяев. Вскакивала. Даже шептала, как давным-давно учила бабушка: «Во

383

имя Отца и Сына и Святого Духа...» Трогала запертую дверь. Вглядывалась в сумрак подвального окна, в аспидную темь без единой звезды. Тишина. Только гулко колотит сердце. Подходила к кроватке из стульев, брала к себе спящего сына, ложилась, почти дрожа, и тепло маленького, горячего, сонно дышащего тельца спасало, отогревало. Отступало наваждение. Серел рассвет. Была просто ночь, глухой двор школы и тишина в гулком стуке моего пере-пуганного сердца. Я не понимала, просто не понимала, что отвыкла от тишины мирной, обыкновенной, и я боялась ее, как боялась и ночного звука блуждавшего где-то над городом пассажирского «Дугласа», даже любого самолета. От звука моторов мгновенно просыпалась, оторопело вспоминая, где моя сумка санитарная, сапоги, каска!.. Где?! Сумку свою, с гранатой, я видела и во сне..