Страница 10 из 100
и дивятся, как будто от таких отцов герои где-нибудь родятся?» Возненавидел бы
революционную крамолу, смутьянов студентов — тогда бы это была приятная, уютная
для царской бюрократии ненависть. Да и гражданская любовь Некрасова была
политически подозрительна — не тех он любил. Посвящал стихи сомнительным в
глазах правительства каким-то шевченкам, белинским, Добролюбовым, женам
декабристов, сиволапым мужикам. Трагическая парадоксальность жизни Некрасова
состояла в том, что, будучи издателем «Современника», он, ненавидящий бюрократию
и ненавидимый ею, во имя журнала вынужден был играть почти ежедневную игру в
кошки-мышки с теми самыми мордами, о которых так презрительно писал,
дипломатничать, лавировать, идти на уступки. При этих уступках нападки на
Некрасова исходили уже не только справа, но и слева. «Со стороны блюстителей
порядка я, так сказать, был вечно под судом. А рядом с ним — такая есть возможность!
— есть и другой, недружелюбный суд, где смелостью зовется осторожность и
подлостью уме
25
ренность зовут». Пытаясь спасти журнал, Некрасов совершил отчаянное насилие
над своей музой, написав верноподданническую оду по случаю спасения царя от
покушения. Это не был трусливый поступок, но поступок преступно героический, ибо
Некрасов жертвовал своим честным именем ради спасения последнего во время
разгула реакции убежища литературы. Преступность героизма заключалась в том, что
Некрасов уже сам был в глазах многих современников великой литературой и, предавая
свое честное имя, предавал и ее. Некрасов исповедовался в письмах Толстому: «Гоню
дурные мысли и попеременно чувствую себя то очень хорошим человеком, то очень
дурным... В первом состоянии мне легко — я стою выше тех обид жизни, тех кровных
уязвлений, которым подверглось мое самолюбие, охотно и искренне прощаю, кротко
мирюсь с мыслью о невозможности личного счастья; во втором я мучаюсь и мучаюсь,
недостойный сожаления, начиная с моего собственного... хуже всего человеку, когда у
него нет сил ни подняться, ни совершенно упасть...» Некрасов страдальчески
воскликнул пред видением незабвенных теней, глядящих на него с укором: «Нужны
нам великие могилы, если нет величия в живых». Но если где-то в пространстве
вечности есть невидимые весы, на которых лежит все наше плохое и хорошее, то чаша
великого, сделанного Некрасовым, мощно перетянула все его ошибки и грехи, иногда
затуманивавшие недальновидные глаза его современников и даже его собственные.
Строки «Я за то глубоко презираю себя, что живу день за днем, никого не любя» при
всей их исповедальности не могут быть соотнесены нами, потомками, с именем
Некрасова. Его просьба: «За каплю крови, общую с народом, прости меня, о, родина,
прости...» — автобиографически слишком самопри-пижена — разве это была только
одна капля крови? «Нет в тебе поэзии свободной, мой суровый неуклюжий стих» — это
написал создатель такой рукотворной красоты, как «Железная дорога», «Мороз
Красный нос», «Кому на Руси жить хорошо», «Коробейники». Пусть запомнят наши
молодые поэты: значение великого поэта определяется отнюдь не величием его
представлений о себе, а величием его сомнений в себе. Моменты кажущегося или
временного бессилия оказываются для
45
великого поэта не бесплодными. Видимо, они помогли Некрасову создать такое
потрясшее современников произведение, как «Рыцарь на час». «Покорись, о, ничтож-
ное племя, неизбежной и горькой судьбе. Захватило вас трудное время не готовыми к
трудной борьбе. Вы еще не в могиле, вы живы, но для дела вы мертвы давно. Суждены
вам благие порывы, а свершить ничего не дано». Воинствующая горечь этого
обвинения вырывала столько еще не окончательно заснувших совестей из гражданской
спячки. Маяковский, однажды шутливо отозвавшийся о поэзии Некрасова, незадолго
до смерти признался, что в революционной истории некрасовские стихотворения
пользовались неизмеримо большим значением, чем вся остальная литература.
Слышит ли Некрасов наше сердечное спасибо за посеянное им «разумное, доброе,
вечное...»?
1978
ВЕЛИКИЕ ЗАВЕЩАЮТ БОРЬБУ
Тени великих — это теплые тени. У великих есть только дата рождения — дата их
смерти всегда условна.
До сих пор на нашей бесконечно прекрасной и бесконечно несовершенной планете
воинствует и влюбляется Пушкин, замкнуто и горестно мучается Лермонтов,
пронзительно смотрит сквозь огни и снег Блок, крупно п тяжело шагает гордый и в то
же время по-мальчишески застенчивый Маяковский.
Памятники неподвижны, но поэты всегда в движении.
Пушкин писал:
И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал...
Хотя при жизни его упрекали в нескромности, но это более чем скромно, ибо глагол
«пробуждать» по: ставлен в прошедшем времени. Великий поэт всегда продолжает
пробуждать добрые чувства в людях.
Великий поэт всегда великое сострадание. Есть сострадание пассивное,
беспомощно хнычущее над превратностями судьбы. Такое сострадание — проявление
слабости, а не силы. Высшее сострадание — борьба. Этой борьбой была вся жизнь
Тараса Шевченко. С его портретов на нас глядят усталые, измученные глаза. Но
приглядитесь — сколько в них затаенной силы и мужества! И где-то там, в самой их
глубине, светится не-|ц фебимая искорка народного юмора — этого верного Говарища
людей во всех их муках.
26
Умение страдать за себя — не большая заслуга, если вообще это заслуга. Великий
поэт мучается не только своими муками. Многие поэты во времена Шевченко писали о
мучениях лишь собственной, казавшейся им такой сложной и противоречивой души.
Они умели только переживать что-то свое и не были способны подняться до
сопереживания. Поэтому они изображали тогдашнюю жизнь украинского села некоей
аркадской идиллией. Их крестьяне были розовощекими пейзанами, «спивающими»
такие же розовощекие песни на фоне сусальных мазанок, а помещик — добрым отцом,
снисходительно гладящим их по чубам. И время оценило эти убогие при всей своей
напыщенности олеографии по достоинству — забвением. Лакировщики действитель-
ности существуют с тех пор, с каких существует сама действительность. Но конец у
всех лакировщиков один — Лета.
А великий поэт ощущает себя не только собой, но и всеми людьми на белом свете.
И пока кому-то плохо, как бы ни сложилась его собственная личная судьба, он не может
предаваться безмятежности. «Уюта — нет. Покоя — нет»,— этот зов Блока вечен. И
потому не было у Шевченко уюта и покоя, что он ощущал себя и Гонтой, бредущим в
страшных заревах пожарищ с убитыми детьми на руках, и жестоко обманутой Кате-
риной, и бесправной наймичкой, и матерью, ожидающей долгие годы своего сына из
солдат. Это не просто его героиня, превратившаяся в тоненький тополь, рассказывает
небу о своей кручине. Это он сам, Тарас Шевченко. Это не просто старый кобзарь
бредет по зеленому океану степи с развевающейся, как облако, бородою. Это он сам,
Тарас Шевченко.
Он жил страданиями, надеждами своей нежно любимой неньки Украины, чьим
преданным сыном он был. Но жить интересами только своего родного края для
великого поэта слишком мало. Вот что он писал в своем дневнике, слушая на волжском
пароходе русского скрипача-самоучку:
«Благодарю тебя, крепостной Паганини, благодарю тебя, мой случайный, мой
благородный! Из тзоей бедной скрипки вылетают стоны поруганной крепостной души
и сливаются в один протяжный, мрачный, глубокий стон миллионов крепостных
душ...»
27
Это боль не только за украинского крепостного п не только за русского, а за
угнетенного человека вообще.