Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 78

И точно – балерина снова опустилась на живот, держа на каждой ноге по подносу с бокальчиками мадеры. Кажется, можно было заплатить два пенса, подойти, взять стаканчик и выпить, а затем поставить обратно на поднос.

– Херес везут из Испании, – прошептал Томми. – Понюхаешь – и уже пьяный.

Я попытался воздержаться от дыхания вообще; Господи упаси, чтобы Пастор Фелпс увидел меня одурманенным! Теперь, все еще балансируя подносами и дюжиной бокалов, сгруппировавшись в такой же неудобный узел, женщина запела. Я напрягся, сквозь гомон пытаясь расслышать мотив. Песенка оказалась вполне мелодичной, но без слов, и отчего-то невыразимо тревожной и мучительной. У балерины был тихий надтреснутый голос, и в перезвоне льющихся нот звучало что-то странно знакомое, хоть я и не мог определить, что.

Может, повинно это одинокое пение без слов. Или, может, то, что последовало. В любом случае, непостижимым образом я вдруг разрыдался – удивительная ноющая тоска, смешанная с радостью, терзала мои внутренности и злила Милдред.

Вдруг балерина замолчала на половине ноты. Сначала я подумал, что она просто сбилась с ритма и начнет петь с начала – но она словно потеряла интерес к представлению и потухла, потому что вдруг повисла рваная тишина. По небольшой толпе пополз шепоток; Томми переминался с ноги на ногу.

– Давай, продолжай, – пробормотал он.

Внезапно у меня перехватило дыхание, и я покачнулся. Она смотрела на меня! Прямо в глаза! Могу поклясться!

В этот момент балерина швырнула поднос на землю, и меня неудержимо затрясло. Мне показалось, что я снова тону. Я был не одинок в своих страхах – несколько женщин закричали, когда балерина бросила поднос. Он взлетел высоко в воздух, медленно, словно поддерживаемый незримой рукой. Затем достиг высшей точки траектории и с жесткой внезапностью рухнул на пол. Бокалы с хересом разбились, со звоном разлетевшись веером золотых капель, пахнущих сладко, резко и запретно; вокруг снова закричали и заахали.

– О Господи! – пробормотал я.

Теперь балерина раскручивалась, но очень поспешно, нетерпеливо распутывая узел своего тела. Наконец освободившись, она принюхалась, не обращая внимания на толпу, которая, нервно переминаясь, уже бросала в женщину шарики из бумаги и леденцы.

И долю секунды, что, кажется, длится час, я вновь тону. Меня уносит обратно в воды наводнения, в церковь Святого Николаса, и воспоминания обрушиваются неумолимо, как удар в живот.

Мой Ангел рядом. Я в золотой кроватке с прутьями; я слышу женский голос, поющий колыбельную: Засыпай, крошка, на вершине…

Меня охраняет покрытый щетиной зверь с золотисто-оранжевыми глазами.

Затем я слышу голос отца – он зовет меня сквозь толщу воды, умоляя вернуться. Помню, как выпрыгиваю на поверхность и вижу воздушный шар – сутану Пастора, словно пузырь веры. Я тону снова и на сей раз попадаю в Ад.

Мой Ангел исчез, а золотая колыбелька обратилась в ржавую клетку. Я лежу в луже крови. И слышу крик – высокий и пронзительный, пробегающий вниз и вверх по позвоночнику, будто ноготь по грифельной доске.

Да: я это помню. И тотчас же сердце мое принимается безумно стучать и биться в ребра – точно зверь в клетке, рвущийся на свободу. Акробатка указывает на меня. На ее лице и гнев, и гордость, и необузданность, и красота, и отчаяние – все вместе. Томми хватает меня за руку.

Время застывает.

И остается застывшим.

Мне необычайно повезло – я во многом сын своего отца. Ибо, застряв в замершем времени, я вдруг ощутил, как во мне растет необычайный покой, и ощутил присутствие Пастора Фелпса – будто он рядом, во плоти. И тогда я глянул в глаза женщины, и вся сила веры сказала мне здраво и взвешенно: я ее не знаю. Лицо, пуанты, маленькая пачка, торчавшая от бедер, – ничто в Акробатке мне ни капли не знакомо. И ничто, понял я, не может быть дальше от моего мира и тихой, размеренной жизни в Тандер-Спите – в этом я мог поклясться по-ложа руку на сердце. Сердце, которое, хоть и продолжало бешено стучать внутри, не ощутило ни водоворота узнавания, ни шевеления воспоминаний, ни даже инстинктивного прилива любви или ненависти. Ничего. Ничегошеньки.

Только желание убежать и вернуться к отцу, и к церкви, и к Богу, к безопасности, под защиту дома.

– Пойдем, Томми! – прохрипел я, схватив его за руку так сильно, что он вскрикнул от боли. – Пойдем!

И мы сбежали из этой юдоли ужаса и порока – вокруг летали конфеты, в нос бил запах хереса, а в ушах воспоминанием звенела глухая песенка без слов.

…застряла здесь. Делать нечева. НЕЧЕВА, савсем.





Затем в какойта день я прасыпаюсь и я ДЕТА ЕЩО. Темно. Я тресу КЛЕТКУ. Я кричу и кричу. Де я, кричу.

Лонданские Доки. Это был НЕВОЛЬНЯЧИЙ КАРАБЛЬ, гаеapum Капкан. Я в нем диржал рабоф. Африка, Жоржыя. Жоржыя, Африка. Туда-сюда, вот так. ТЕПЕРЬ другое. Гаразда КАФАРТАБИЛЬНИЕ, гаварит Он. Больше места! Эта КАВЧЕХ. И Он уходит, смяясь.

Десь есть мущина, Хиггинс, он меня кормит, меняет ВЕДРО. Када мы атплываем, спрашываю я. И куда.

Он не знает или так гаварит.

Но Он сказал мне, что есть СПИСАК, u када мы дастанем все па СПИСКУ, мы сможэм вернуца дамой.

А что там, на этом Списке, гаварю я.

Жывотныя, гаварит Он. Жывотныя, причем па парам, УРА!

Здесь отсутствует несколько строк, но дальше на странице рассказ продолжается:

…итак ани преносят мне ЕДУ и воду. Вылевают ведро с мачой и дерьмом. Затем вазвращаеца Капкан. Удобна? Спрашываит Он. Ублюдак.

Мы паедим в ДАЛЬНИЕ СТРАННЫ, де ты будишь КАРАЛЕВАЙ, гаварил Он в ноч нашэй встречи, када я ТАНЦАВАЛА в каролефском Хэрбе. Давным давно.

Выпусти меня из КЛЕТКИ, гаварю я. Я плачу и кричу. Зачем эта все, гаварю я. Пачему ты не можэш абращаца са мной как с лэди.

Патамушта теперь ты ЖАВОТНАЕ, гаварит Он.

Харашо, я жывотнае, гаварю я, я КАРОВА, гаварю, я глупая КАРОВА. Он все ещо имеет власьть нада мной. Не знаю пачему. Я все ещо люблю Его, даже када Он закрываит дверь КЛЕТКИ и снова аставляит меня в темнате.

Ты же ЭТАВА ХОЧЕШ, гаварит Он. Жэнщины МИЧТАЮТаб этам.

Я аткрываю рот, но слов штобы выразить то, што я чуствую, не сущаствуит. И я НИЧАВОШЕНЬКИ не магу большэ сделать. Патамушта теперь КАВЧЕХ плывет.

Глава 15

Да здравствует смерть

Кого пригласить, а кого не стоит, какие буфы из рюша больше пойдут подружкам невесты, хватит ли на всех шампанского, поладит ли родня: наверное, лет с трех нормальная здоровая девочка проводит многие часы в компании любимой куклы, мучительно размышляя над деталями будущей гипотетической свадьбы. Миссис Шарлотта Скрэби, не будучи ни нормальной, ни здоровой, ни девочкой, а вдобавок являясь уже замужней и вообще-то мертвой, давно интересовалась церемонией более мрачного характера, связанной не с белым кружевом, но с черным. Сколько счастливых часов провела она, готовясь к этому дню! Земля к земле, тлен к тлену, прах к праху! Дин-дон, пусть звенит кругом погребальный колокольный звон! Время жить и время умирать, время любить и время ненавидеть,[85] время надрываться от рыданий и долго и громко сморкаться в большой черный платок!

– Это были чудесные похороны! – похвалялась Опиумная Императрица перед Эбби Ядр сто пятьдесят лет спустя. – Не то чтобы я хвасталась, но это – один из самых волнующих праздников, на которых я бывала.

Согласно завещанию миссис Скрэби, детально изложенному в документе страниц на двадцать пять, церемония прошла весьма помпезно: акры остроконечных восковых лилий, слезные реквиемы один за другим, черное конфетти, белые лица, льстивая надгробная речь, сочиненная лично Императрицей и зачитанная горбатым священником, и звучная органная музыка без конца. Многие благодарные прежние клиенты Императрицы – с обеих сторон Великой Грани – сидели среди почтительной и строгой публики. В первом ряду Фиалка Скрэби в траурном облачении промокала глаза, когда в церковь внесли гроб, увенчанный горой лилий и любимой старой лисьей шкурой Императрицы.