Страница 35 из 50
С этими переменами гармонировали и публичные проявления религиозности самого Александра II (не касаюсь здесь вопроса о мере психологической предрасположенности только что воцарившегося монарха к тем или иным способам выражения благочестия). Начиная с первой же его поездки по империи – в Москву, Новороссию и Крым осенью 1855 года, в фокусе внимания составителей официозных газетных описаний оказываются как посещения императором церквей и монастырей, так и особые чувства благоговения, которые, как виделось, испытывает к нему масса простонародья[288]. Вместо священного ужаса и трепета, которые, как считалось, внушал Николай I, Александр вызывал «умиление» (зачастую взаимно слезоточивое), ассоциируемое с менее формализованным и, по умолчанию, более искренним отношением к религиозным обязанностям[289]. На фоне николаевской эпохи любое приглушение помпезности в церковной обрядности могло восприниматься как знак подлинной теплоты религиозного чувства, не нуждающегося в выспренней риторике и литургических эффектах. Одним из рядовых участников этого мифотворчества был не кто иной, как Ф.М. Достоевский. Изнывая в семипалатинской ссылке, он сочинил три верноподданнических стихотворения[290], которые остались тупиковым эпизодом в его творчестве, но интересны для историка именно определенным набором топосов и клише тогдашнего монархического сознания. В третьем из стихотворений, написанном на заключение Парижского мира и коронацию 1856 года, автор восклицал:
Новая эпоха осовременивала восприятие старинной аллегории. Ленивый раб из евангельской притчи, в свое время послуживший Петру I и Феофану Прокоповичу символом преступного неверия в харизму царя – «земного Христа» (см. выше в гл. 1), теперь выступал антиподом истинно русских, которым их «теплая вера» помогает постичь благость царских намерений и последовать за монархом. Лояльность престолу определялась и через «народность», и через политизированную религиозную духовность.
Приписывавшийся императору образ обмирщенной, но именно потому искренней праведности не остался лишь на страницах официозов или стихотворных панегириков. Вот, например, при каких обстоятельствах спустя десятилетие вспомнил о приезде Александра мрачной осенью 1855 года на фронт под Кинбурн отставной кирасирский офицер З. Деспот-Зенович (с ним нам еще не раз предстоит встретиться в последующих главах). Католик из польскоязычной семьи, хотя и гордившийся древними сербскими корнями, Деспот-Зенович после Январского восстания, с усилением политики деполонизации в западных губерниях, решил принять православие и сменить по этому случаю фамилию на Деспот-Лиманов: «…из-за драгоценной памяти того, что недалеко Днепровского и Бугского лимана стоял биваками, дожидая[сь] сражения, полк, в котором служил я, и там началось было дело, неожиданно кончившееся в присутствии Государя Императора Александра 2-го уходом неприятеля из крепости Кинбурна на кораблях в море»[292]. (Вместо слишком уж агиографичного «чудесно» здесь употреблено секулярное «неожиданно».)
В первые годы царствования Александр регулярно совершал паломничества в монастыри в разных частях империи. Самым знаменательным было путешествие лета 1858 года, в период наиболее бурных дебатов в дворянских губернских комитетах по крестьянскому делу, доставлявших царю много тревог. Александр посетил тогда Соловецкий монастырь, в годы Крымской войны приумноживший свою славу отпором, который монахи дали английскому флоту. Затем вместе с императрицей Марией Александровной и сыновьями Николаем и Александром он побывал в Свирском, Коновецком и Валаамском монастырях. Везде августейшая чета показала себя примерными паломниками: оба подолгу молились, беседовали с монахами, участвовали в крестных ходах, не сторонились толп верующих, делали щедрые пожертвования. Р. Уортман, рассматривающий это царское путешествие как элемент целостного «сценария любви» царя-реформатора, отмечает второстепенность собственно религиозных, душеспасительных целей паломничества для возвеличивающей репрезентации Александра: «…официальная пресса уделяла мало внимания набожности Александра. Более примечательным представлялось присутствие членов императорского семейства, выражавшее почтение к монастырю, и теплый прием, оказанный им братией»[293].
На мой взгляд, в послекрымскую эпоху популяризация в России образа монарха как верующего, как одного из чад церкви не только диктовалась политическими потребностями, но и по-своему отвечала сближению придворно-династической культуры с массовыми формами религиозности, которое происходило тогда в различных европейских монархиях. Тот же Уортман проницательно раскрывает в манере репрезентации Александра II в начале его правления существенное влияние популистских стратегий императора французов Наполеона III[294]. Модель сильной и динамичной авторитарной власти, пользующейся широкой народной поддержкой, и фигура монарха – национального лидера выглядели привлекательно для реформистски настроенного российского императора. Отсюда и отличие путешествий Александра по империи, драматургия которых подчеркивала народную благодарность за совершенные или чаемые царские благодеяния, от неумолимо-инспекторских, ошеломлявших своей неожиданностью вояжей Николая I. И как раз в обращении к простонародной религиозности можно, как кажется, проследить еще одну «дорожку», на которой романовская монархия в лице Александра II и его супруги состязалась во второй половине 1850-х годов с бонапартистским режимом. Благодаря частым путешествиям по Франции, в особенности по южным, аграрным, регионам страны, Наполеон III и императрица Евгения, ревностная католичка, создали у многих верующих ощущение личной близости к благочестивому венценосному семейству (что, кстати, явилось одним из факторов, способствовавших терпимости властей к экспансии «народного католицизма» и, в частности, снятию светских и церковных возражений против признания чудом знаменитого видения Девы Марии в Лурде)[295]. Романовым и их советникам эта репутация Бонапартов в сообществе европейских монархий не то чтобы не давала покоя, но явно была не по нраву. Частный, однако показательный эпизод: в 1862 году посол России в Париже П.Д. Киселев по совету своего племянника Н.А. Милютина, ведущего разработчика реформы 19 февраля 1861 года, рассказал Наполеону III, «думая изумить его», о том, как в первый после крестьянского освобождения приезд Александра II в Москву «народ встречал его не только с энтузиазмом, но просто молился на него…». (Царь даже был вынужден сделать кроткое замечание крестьянину, подошедшему к нему вплотную: «Что ты делаешь? Ведь молятся одному Богу, а царь, хоть и царь, перед Богом такой же человек, как и мы все».) Наполеон ничуть не удивился и сказал: «Да, такое [и] здесь случается. Я это знаю по моим людям; когда я проезжаю по селам, народ крестится». Такой ответ раздосадовал российских государственных мужей, гордых реформаторским свершением и славой «Царя-Освободителя»: они не желали признавать за французским монархом способность порождать в народе столь неподдельные религиозные переживания[296].
288
Уортман Р. Сценарии власти: Мифы и церемонии русской монархии. Т. 2: От Александра II до отречения Николая II. М., 2004. С. 45–47.
289
В известных мемуарах М.А. Дмитриева, писавшихся в конце 1850-х – начале 1860-х годов, находим выразительное противопоставление «казенной» воцерковленности Николая и «душевной» теплоты веры Александра – противопоставление, под которое, как кажется, подгонялись и воспоминания мемуариста о далеком прошлом. Речь идет о коронации Николая I в 1826 году: «Николай Павлович прочел символ веры громко и молодецки! – Откровенно скажу, что во все продолжение этой августейшей церемонии я не заметил на его лице не только никакого растроганного чувства, но даже и самого простого благоговения. Он делал все как-то смело, отчетисто… и как будто не в соборе, а на плац-параде! …Маленькой наследник, нынешний Император Александр II, бывший тогда осьми лет, стоял во все время церемонии возле великой княгини Елены Павловны и во все время тихонько плакал: видно, этот обряд, величественный и священный, растрогал его мягкое отроческое сердце». Последняя, сохранившаяся лишь в черновом наброске, глава мемуаров Дмитриева, где он собирался описать время восшествия на престол Александра, возвращает читателя к той же, в сущности, антитезе: «Желаю… одного: чтобы замолчала перед ним (Александром II. – М.Д.) проклятая лесть, которая кадила отцу его, чтоб она не заразила чадом его простую душу!» (Дмитриев М.А. Главы из воспоминаний моей жизни. М., 1998. С. 247, 248, 502).
290
См.: Волгин И. Колеблясь над бездной: Достоевский и русский императорский дом. М., 1998. С. 244–245.
291
Достоевский Ф.М. ПСС: В 30 т. Л., 1972. Т. 2. С. 409–410.
292
LVIA. F. 378. BS, 1866. B. 1146. L. 13 (прошение Деспот-Зеновича Виленскому генерал-губернатору К.П. Кауфману от 18 марта 1866 г. Курсив мой).
293
Уортман Р. Сценарии власти. Т. 2. С. 95–96.
294
Там же. С. 44–45. Конечно, сравнение Александра с Наполеоном III если и высказывалось открытым текстом, то в частном порядке. Оно было в ходу даже в славянофильском кружке: в сентябре 1858 года, вскоре после сердитой речи императора в Московском дворянском комитете по крестьянскому делу, А.И. Кошелев восторженно писал Ю.Ф. Самарину: «Каков царь! Каковы его речи напечатанные и какова ненапечатанная и произнесенная в Москве! Просто Наполеон III. Хват, да и только!» (Цит. по: Цимбаев Н.И. Славянофильство (Из истории русской общественно-политической мысли ХIХ века). М., 1986. С. 262).
295
Harris R. Lourdes: Body and Spirit in the Secular Age. Allen Lane, 1999. P. 113–114. О «народном католицизме» см. гл. 5 наст. изд.
296
РГИА. Ф. 869. Оп. 1. Д. 1136. Л. 144 об. – 145 (запись в дневнике М.А. Милютиной, жены Н.А. Милютина; слова Наполеона приводятся в тексте на фр. яз.).