Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 109

— Я не поеду в Рыйка. Во всяком случае сегодня…

Я сам вычищу сапоги. И в Рыйка, конечно, не поеду. Однако я уже знаю, что больше мне идти тоже некуда. И что куда-то мне нужно деваться. Если Ээва и Тимо в сентябре наконец благополучно сбегут. В Выйсику мне делать будет нечего. Да если бы я и захотел, то вряд ли мне позволят там жить. Только я не захочу, ни в коем случае. Даже если бы меня попросили — если бы явился сам Петер Мантейфель и стал меня умолять. Потому что я там чужой. Без Ээвы и Тимо (удивительно, для меня Ээва и Тимо — уже одно…), без них уже совсем чужой. И в Палука чужой. Нет, в Палука все-таки не в такой степени. В Палука все-таки более свой. Но именно поэтому мне гораздо больнее, что и тут все-таки чужой.

Понедельник, 19 августа

В семи-восьми верстах от Рыйкаской фабрики, вверх по течению реки, начинаются места, где огромный дремучий лес, растущий западнее большого Эпраского болота, подступает к обоим берегам реки. Весь этот лес куплен Амелунгом для нужд Мелескиской стеклодувной и зеркальной фабрики; и не столько из-за браконьеров, сколько для того, чтобы выйсикуский и соосаареский управители не воровали топливо, фабрика поставила сюда лесника.

С рыйкаской дороги к леснику сворачивает едва заметная тропа и сквозь густой лес на протяжении двух-трех верст тянется на юго-восток до самой реки. Домик лесника стоит у воды, на песчаном прибрежном пригорке. Весной я познакомился с домом и его хозяином. Это нэресаареский Тийт, воевавший против Буонапарта в Пруссии, где-то там он остался без глаза и за свой глаз получил крест на грудь. Однако и оставшийся глаз у него достаточно зоркий, чтобы следить за лесным участком, расположенным по обоим берегам. В восточную часть участка Тийт ходит по реке на лодке.

Мне случилось разговориться с ним в рыйкаском фабричном трактире, и, благодаря его общительности и разговорчивости, я попал к нему в дом попробовать домашнего пива. Домишко его — курная избушка с черными блестящими стенами. А в пятидесяти шагах в густом тростнике причал с лодкой. И вот там на причале возникла у меня идея.

Потому что к весне, когда вечера и утра все больше светлели, меня могли в какой-нибудь раз увидеть в поселке, Анна стала внушать мне, что надо быть осторожнее, чтобы не пошли разговоры. Особенно после того, как ее соседка Лотте, жена серебрильщика Палтера, которую называли Трещотка Лотте, дважды стучала в дверь, когда я был у Анны… Конечно, Анна могла заговорить со мной и о том, что пора бы пойти к Рюккеру. Однако она этого не делала. Иногда мне даже казалось, что наша связь ее не только не угнетает, но тайность ее составляет для Анны какую-то особую привлекательность… Мне казалось даже, будто за ее вздохами слышался тайный смех, когда она обнимала меня за шею своими на удивление гладкими руками (окна плотно занавешены, дверь на замке, свечи потушены, за окнами птичий щебет на рассвете) и говорила почти шепотом: «Якоб, рассвело… В поселке твои приходы уже заметили… Нам нужно что-то придумать…»

И тогда я кое-что придумал. Может быть, потому так быстро, что боялся разговоров о нашем венчании, которые пойдут тем сильнее, чем меньше я способен что-либо выдумать… Я купил в Пыльтсамаа у садовника Валей красивую зеленую лодку со скамейками на носу и на корме. Обыскал чуланы в Кивиялге и выйсикускую беседку на озерном острове, нашел рыболовные крючки и удочки и отобрал какие получше. Обнаружил в сарае на сеновале подходящий зеленый брезент. Захватил с собой самое лучшее из трех валявшихся в Кивиялге старых охотничьих ружей. Всю весну, да и теперь, летом, большую часть времени провожу на реке. К обоим бортам лодки прибил гвоздями четыре гладких ивовых прута, изогнутых дугой, и натянул над носовой частью брезент для защиты от солнца. Договорился с Тийтом и привязал лодку к его причалу. Обычно я верхом еду из поместья к леснику, привязываю лошадь в ельнике за домом, сажусь в лодку и пускаю ее по течению.

В извилинах реки ниже Пяовере — возле острова и дальше — необозримые камыши и заросли. По мере сил стараюсь запомнить затоны и заводи. Через три-четыре версты открытая вода шириной в несколько десятков локтей начинает разливаться под действием фабричной плотины и достигает вскоре сотни и даже нескольких сотен локтей.

Рыбу ловлю в сущности редко. Иногда только немного окуней и плотвы, если предполагаю посидеть вечером у Тийта, чтобы было из чего сварить уху. Из ружья стреляю еще реже. Но что я делаю, так это в условленное время иду на веслах и, не доплывая двухсот — трехсот шагов до самого северного дома в поселке, прячущегося за камышовой стеной, вхожу в едва заметный затон и втаскиваю в лодку Анну, сидящую на камне, опоясанном тростниковой зеленью.





На Анне легкое летнее платье, голубое, с коротенькими рукавами-буфами, и на голове тонкий шарф. Она садится на скамейку рядом со мной на корме. Она чуточку боится, когда лодка накреняется. Я обнимаю ее за талию. Помогаю ей перейти на переднюю скамейку под брезентом. Он заслоняет от солнца. И в то же время и от любопытных глаз. Я опускаю весла в воду.

— Лотте не шпионила?

Она, смеясь, качает головой.

В Анне что-то загадочно знакомое. В ее широко раскрытые глаза и улыбчивое молчание можно вложить какие угодно глубокие или пустые мысли. Анна протягивает полную белую руку и подхватывает ладонью зеленоватую водяную лилию, плывшую у нас за бортом, змееподобный стебель высовывается из воды и скользит вместе с нами. В ту минуту, когда я думаю, что Анна оторвала цветок от стебля, она отпускает его снова в воду.

— Почему?..

— Пусть цветет…

Через полчаса я оказываюсь против течения сужающейся реки (здесь выше дамбы оно только едва ощутимо) и гребу к извиву в камышах. За камышовой стеной — лес. За поясом леса — громадное Эпраское болото. На многие версты — ни дома, ни ягодника. Наверху изменчивый простор неба. Вокруг — тихая вода заводи и зеленые завесы тростника. Лишь иногда всплеск окуня. Изредка тяжелый взлет утки. Шелест камышей. Странное скольжение мимо какого-то стебля. Один камыш среди миллионов других при его приближении к нам становится до неправдоподобия неповторимым… Целое строение с необычайно длинными лучами листьев, с ветвистой кроной, с лилово-коричневыми мохнатыми куполами головок — зыбкий обособленный мир. Он скользит рядом мимо наших с Анной сближенных лиц, и кажется, что достаточно одного только крохотного шага, чтобы, незаметно для себя уменьшившись в пятьсот раз, очутиться совсем в ином зыбком обособленном мире…

В речных затонах встречаются песчаные берега и возвышенности, покрытые дерном, где достаточно сухо, чтобы лежать и предаваться ласкам. Однако чаще всего Анна отдается мне прямо в лодке. Обнаженные в зеленоватых вечерних или ночных сумерках — мы оказываемся в колеблющемся обособленном мире,, Мы знаем, или во всяком случае я знаю, что словами нам не проникнуть друг к другу сквозь наше одиночество. Но оба мы испытали, что плотью мы этого достигаем. В каждом из нас застарелая мука одиночества, и ненадежная радость избавления от него делает нас безудержными. Не знаю, что она обо мне думает. Хотелось бы узнать, но не решаюсь спросить. Однако напишу здесь, что я думаю о ней. Чтобы самому потом знать. Или, вернее, помнить, как я относился к ней, когда мы плыли в лодке по пыльтсамааской реке в зеленом зыбком обособленном мире поздним летом двадцать восьмого года.

Ее неистовость немножко задевает меня, ибо это свидетельство прошлого опыта, но мне необычайно приятно думать, что сейчас она вызвана только мною. Чрезмерная пышность ее белокожего тела, наверно, легко могла бы показаться несколько смешной или даже чуточку пошлой, если бы Анна пыталась изображать изысканность. Но она ничего не изображает. Она такая, какая она есть. Дурная она или хорошая, умная или глупая, не знаю. Да и неважно это. Если меня к ней влечет. Я ведь не собираюсь с ней, как бы сказать, положить начало идеальной династии для идеального государства, какое Тимо все еще, поди, видит во сне… Она по крайней мере совершенно естественна. Если я что-нибудь понимаю в естественности женщины. И мне она во всяком случае как-то удивительна знакома.