Страница 161 из 193
— Нет, не забыл!
— А ногами топчешь, хоть и не забыл!
— Не топчу! Послушай только и не злись!
И Андрусь подошел к нему и начал шептать ему на ухо что-то такое, что вначале, видно, пришлось ему не по вкусу. Но чем дальше, тем больше прояснялось лицо Сеня, и наконец, почти радостно, он воскликнул:
— А если так, то хорошо! А я, глупый, и не догадался! Привет вам, побратимы, буду вашим кассиром и надеюсь, что вы не пожалуетесь на меня.
— А теперь вот еще что, — произнес сильным, радостным голосом Бенедя, который сегодня вдруг из рядового побратима стал, казалось, главой и вожатым всех. — Побратимы-товарищи! Вы знаете, я простой рабочий, как и все вы, вырос в горе и нужде, бедный подручный каменщика, и больше ничего. Неожиданно и непрошенно свалилась на меня панская милость, и меня Гаммершляг сделал мастером, а потом и строителем нового нефтяного завода. Благодарить его мне не за что, я не просил у него милости, да и ему же от этого выгода: не нужно отдельно платить строителю. Мне же он платит по три ренских в день: для меня, бедного рабочего, это очень большая сумма. У меня в Дрогобыче старуха-мать, ей я должен посылать каждую неделю частицу своего заработка — пускай два ренских, еще два ренских в неделю я израсходую па себя; значит, будет оставаться каждую неделю еще четырнадцать ренских. Все это я обещаю отдавать в нашу кассу!
— Урра! — закричали побратимы. — Да здравствует побратим Бенедя!
— Я тоже обещаю давать по ренскому в неделю.
— Я по пять шисток!
— Вот мои три шистки!
— Вот мои!..
Речь Бенеди, а еще больше его пример воодушевили и разохотили всех. Сень Басараб здесь же собрал для начала немного денег, а Прийдеволя, который знал малость грамоту и которого Сень упросил к себе в помощники, отметил плотничьим карандашом на клочке оберточной бумаги от табаку, кто сколько дал. Весело разошлись побратимы, радостные надежды вспыхивали в их головах среди мрачных сумерек настоящего и озаряли их искренние, чистые сердца, подобно тому как восходящее солнце розовым блеском озаряет пустынные каменистые и печальные вершины Бескидов[156].
VIII
Осенью, когда цветы уже отцвели, медвяная пыльца осыпалась и пчелиная жатва окончилась, начинается на некоторое время громкая, шумная жизнь в ульях. Пчелы, так же как и крещеный народ, окончив свою нелегкую работу, любят погуторить, собраться кучками перед лавками и возле затворов, поболтать и потрепать крылышками. Вначале совсем нельзя понять, что это такое и к чему. Еще в улье не произошло ничего нового. Еще несколько самых старательных тружениц упорно вылетают каждый день в поле, чтобы после целого дня поисков возвратиться вечером домой с небольшой добычей на лапках. Еще сытые трутни гордо гудят, прогуливаясь возле наполненных медом кладовых и вылезая каждый божий день в полдень на крышу улья погреться на солнышке, подышать свежим воздухом, расправить и размять нерабочие крылышки. Еще, кажется, царит полное спокойствие, примерное согласие в улье. А между тем в нем уже иным духом повеяло. Пчелы-работницы как-то таинственно шепчутся между собой, подозрительно покачивают головками, зловеще стригут своими щипчиками и перебирают лапками. Кто знает, к чему это все и что готовится в пчелином царстве! Трутни, наверное, этого не знают и по-прежнему, досыта наевшись, гордо гудят, прогуливаясь возле наполненных медом кладовых и выползая каждый божий день в полдень на крышу улья погреться на солнышке, подышать свежим воздухом, расправить и размять нерабочие крылышки…
Вот на такой улей начал походить Борислав спустя несколько дней после описанного совещания. Кто знает, откуда и как, — достаточно того, что новым духом повеяло в Бориславе. И если обычно новая струя свежего воздуха прежде всего и сильнее всего бывает заметна в верхних слоях, то здесь произошло совсем обратное. Нижние, густые и серые слои первые почуяли новое веяние, первые всколыхнулись от него. И кто его знает, откуда и как оно началось! Ни с того ни с сего возле корб и шинков, возле складов воска, в шинках за горелкой — всюду начались среди нефтяников разговоры о том, как тяжело всем жить, какая тяжелая работа в Бориславе и как богачи без суда, без права, самовольно все больше и больше урывают из жалованья, обижают и обманывают, помыкают ими, да еще и высмеивают одураченных рабочих. И никто не смог бы сказать, от кого начались эти разговоры, потому что все, о чем говорилось, каждый слишком хорошо испытал на собственной шкуре. Раз начавшись, разговоры эти уже не утихали и все более распространялись, становились все сильнее и громче. Все как будто только теперь увидели свое печальное, безвыходное положение, ни о чем ином и говорить не хотели, и каждый разговор оканчивался мучительным, тяжелым вопросом: «Господи, неужто нам вечно так мучиться? Неужто нет для нас выхода? Неужто нельзя нашему горю пособить?» Но помощи не было ниоткуда. А разговоры об этом не утихали, наоборот — становились все громче и острее. Люди, которые вначале говорили о своем горе равнодушно, как о неизбежном зле, после глубокого раздумья и после долгих разговоров со знакомыми, задушевными друзьями и старшими рабочими или вообще бывалыми людьми убеждались, что здесь что-то не так, что горю можно пособить, но, не видя и не зная, как это сделать, начинали проявлять нетерпение, взбудораженные, ходили и говорили, словно в лихорадке, жадно ловили каждое слово, которое могло бы им прояснить их беспросветное положение. До самых далеких хаток, до самых темных углов доходили эти разговоры, разбегались во все стороны, словно огонь по сухой соломе. Ребятишки, таскавшие глину, девчата и молодицы, которые выбирали в кошарах воск из глины, и те заговорили о своем бедственном положении, о том, что им непременно нужно как-нибудь договориться между собой и искать для себя спасения.
— И ты о том же поешь? — говорили не раз старшие рабочие, усмехаясь и слушая ропот молодых парней.
— Вот тебе на! Как будто у нас не та самая беда, что и у вас! — отвечали молодые. — Да нам еще хуже, чем вам. Вас не так скоро прогонят с работы, вас не так скоро обсчитают, а если и обсчитывают, то все-таки вам больше платят, нежели нам. А есть мы хотим так же, как и вы!
— Но кто же вас надоумил, что надо себя как-нибудь спасать?
— А кто мог нас надоумить? Как будто человек и сам не знает, что если припекает, то нужно холодное прикладывать! Да еще хотя бы не так сильно припекало! А то, видите, дома голод, не уродило ничего, отец и мать где-то там пухнут и умирают с голоду. Думали, авось хоть мы здесь кое-что заработаем, сами прокормимся и хоть немного им поможем, а тут вон оно что! Даже себе на жизнь не можем заработать в этой проклятой яме! Народу набилось много, работа тяжелая, платят мало, и чем дальше — все меньше Л тут еще злодеи-богачи хлеба не подвозят, вон какую дороговизну сделали: к хлебу подступиться нельзя! Ну, скажите сами, можно ли так жить? Уж лучше сразу погибнуть либо как-нибудь добиться облегчения!
Так толковали обычно между собою нефтяники, и такие жалобы раздавались со всех сторон. Эти разговоры глубоко западали в сознание каждого, кто вынужден был на своих плечах тащить нелегкое бремя своей собственной нужды. Личная обида, личная нужда и боль каждого рабочего передавались другим, становились частью всеобщей обиды и нужды, вливались в сумму общих жалоб. Все это, с одной стороны, давило и пугало людей, не привыкших к тяжелой работе мысли, но с другой стороны, возбуждало и озлобляло их, расшевеливало неподвижных и равнодушных, будило надежды. А чем больше люди — надеялись и ожидали, тем больше внимания обращали они на свое положение, на каждое, хоть даже маловажное событие, тем сильнее чувствовали каждую новую несправедливость и обиду.
Ссоры между рабочими и надсмотрщиками становились теперь все более частыми. Надсмотрщики издавна привыкли смотреть на рабочего как на скотину, на вещь, Которую можно приткнуть где угодно, толкнуть ногой, выбросить, если не понравится, по отношению к которой даже смешно говорить о каком-то человеческом обхождении. И сами рабочие обычно наиболее бедные, с детства забитые и в нужде зачахшие люди из окрестных сел, терпеливо сносили эти надругательства, к которым с малых лет приучала их тяжелыми ударами убогая жизнь. Правда, иногда попадались и среди них чудесным образом уцелевшие, сильные, несломленные натуры, такие, как братья Басарабы, но их было мало, и бориславские богачи крепко их не любили за непокорность и острый язык. Но теперь вдруг все начало меняться. Самые смирные рабочие, хлопцы и девчата, которых до сих пор можно было, нисколько не стесняясь, обижать и унижать, и те держались теперь дерзко и грозно, без прежних жалоб и слез. И удивительнее всего было то, что в кошарах, где прежде каждый терпел, работал и горевал сам за себя, каким-то чудом — появилась вдруг дружба, сочувствие всех к одному, ко всем. Неустанный живой обмен мыслей, чувство собственного горя, усиленное и облагороженное чувством горя других, выработали это дружеское единение, Стоило только хозяину прицепиться несправедливо к рабочему, начать ни с того ни с сего ругать и поносить его, как вся кошара обрушивалась на него, заставляя притихнуть его то бранью, то насмешками, то угрозами. Во время недельных выплат начали раздаваться все более бурные и грозные крики. За одного обиженного вступались десять товарищей, к ним не раз присоединялись еще других десять из других кошар, и все они толпой вваливались в канцелярию, обступали кассира, кричали, требовали полной выплаты, угрожали и обычно добивались своего. Хозяева вначале набрасывались на них, кричали, угрожали, но, видя, что рабочие не уступают и не пугаются, а напротив, все больше разъяряются, — уступали. Они не признавались даже самим себе в том, что положение изменилось и может стать грозным, они еще — особенно крупные предприниматели — гордо расхаживали по Бориславу, важно посматривали на рабочих и радостно потирали руки, слыша, что голод свирепствует по селам, видя, что с каждым днем в Борислав прибывает все больше и больше людей.
156
Бескиды — отроги Карпатских гор.