Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 124

Напившись, Генрих, Ганс, Губерт и Хорст маршировали. То было интересное зрелище, печально-торжественное и величественно-грустное: четверо взрослых мужчин, каждому за сорок, но еще статные, подтянутые, рослые, как мальчишки-курсанты на армейском плацу, старательно и слаженно маршировали на вытоптанной лужайке далекого таежного поселка, то шагали строем в затылок друг к другу, то по команде резко поворачиваясь в шеренгу плечом к плечу, то меняли направление движения, делая четкие повороты и развороты. Двигались они ритмично и слаженно, как автоматы, в своей старенькой давно выцветшей военной форме, латаной-перелатаной, которую надевали лишь по воскресным дням, нацепив свои военные кресты и медали. И странно было смотреть на взрослых людей, которые так старательно и со всей серьезностью, широко взмахивая руками и высоко поднимая ноги, как на парадах, выполняли строевые упражнения и перестроения. Что-то давно ушедшее и жалкое было в том их самоудовольствии, как отголоски давно умершей жизни и былого величия.

Все четверо были германскими эсэсовскими солдатами, имели разные младшие армейские чины, подростками вступили в молодежную организацию гитлерюгенд, и вся их дальнейшая жизнь протекала непосредственно в эсэсовских войсках. И Ганс, и Генрих, и Губерт, и Хорст научились атаковать и защищаться, умели разрушать и убивать. Два десятка лет тому назад, они, так же опьяненные, как и тысячи других солдат немецкой армии, ввергли Европу и весь земной шар в пучину второй мировой войны, надеясь на свою скорую победу и торжество арийского духа, служили беззаветно преданно и искренне верили в то, что им так старательно внушали и вбивали в головы на протяжении многих лет. Но финал оказался весьма печальным. Гитлеровская Германия была разбита, главарей фашистского рейха судил международный трибунал. И эти четверо эсэсовских вояк, чудом уцелевших в гигантской мясорубке, попали в плен и тоже были осуждены за свои личные военные преступления на земле Белоруссии, за участие в карательных операциях, за сожжение сел и деревень, за старательно-бездумное исполнение зверских приказов вышестоящих начальников. Они отсидели положенные им судом сроки наказания и в лагерях охотно приобщились к мирному труду строителей, научились не разрушать, а созидать. В лагере они вели себя дисциплинированно, осознав свое преступное прошлое, и благодарили судьбу и советскую власть за то, что их помиловали, сохранили им жизни. Последние месяцы перед отправкой на родину им великодушно разрешили потрудиться в таежной экспедиции, дали возможность прилично подзаработать, чем все четверо незамедлительно и воспользовались.

Первое время, когда четверка немцев появилась в поселке, на них открыто неприязненно смотрели, особенно фронтовики и те, чьи близкие погибли в войну, но как-то постепенно к ним привыкли, тем более что бывшие вояки вели себя тихо и мирно, работали безотказно и добросовестно. Так устроены русские люди, что если к ним с добром и трудом, то они быстро отходят и даже где-то начинают сочувствовать, понимая, что не по своей же доброй воле те немцы воевали, что были мобилизованы, и что вот уже сколько лет они живут-маются, отбывая наказание вдали от своей немецкой родины. И к их смешным странностям маршировать на полянке возле общежития по воскресным дням в поселке привыкли быстро, хотя в первые времена многие ходили смотреть на «цирк», на бесплатное «представление». Но интерес к ним как-то быстро поостыл, лишь одна ребятня бегала глазеть на «живых фрицев».

На этих немцев и обратил свое внимание Молчун, как он сам говорил, «положил глаз». Не на всю четверку, а на одного из них, на Хорста. Но об этом никто не знал, даже его верный Михмак Кривоносый. Молчуну показалось, что Хорст узнал его. Слишком внимательно и пристально всматривался Хорст в лицо Молчуна, когда они случайно столкнулись возле прилавка в магазине. У Молчуна от того взгляда вспотели ладони. Они смотрели друг на друга всего каких-то несколько коротких секунд, которые ему показались вечностью. Молчун только чуть опустил веки, как бы прикрывая глаза, чтобы скрыть свою тревогу, не дать немцу заглянуть внутрь, в тайники души, и не спеша, как ни в чем не бывало, повернулся к нему спиной, молча взял свою покупку и сдачу и небрежно двинулся к выходу. На улице облегченно вздохнул, воздух свободы показался ему удивительно сладким. А в висках кровь стучала молоточками: «Узнал или не узнал?» И еще спасительно подумал: а может быть, это вовсе и не тот? Но тут же отогнал от себя сомнения: тот!

Молчун узнал немца сразу. Еще бы! Тот был первым немцем, которого он видел близко, когда очутился в плену в июле сорок первого вместе с командиром. Совсем близко, и Молчун на всю жизнь запомнил удлиненное, словно слегка сплюснутое, конопатое лицо, раздвоенный подбородок, равнодушно-холодные глаза и шрам над рыжей бровью. Их, немцев, было несколько человек, но этот стоял ближе всех к нему, стоял, расставив ноги циркулем, направив на Молчуна дуло автомата. А они с комбатом рыли саперными лопатами одну могилу на двоих. Жить оставалось считаные минуты. А умирать не хотелось, ох как не хотелось! День был ясный и теплый, по синему небу над головой плыли редкие белые пушистые облака, вырытая земля была теплой и слегка влажной, пахла чем-то сладким. И тогда, именно тогда, в те минуты, он и надломился душой. Сделал отчаянно-коварный шаг на тропу предательства. Захотел выжить. Любой ценой! Взмахнув саперной лопаткой, он ударил острым ребром, как топором, по шее своего командира, которого до пленения раболепно обожал, ударил сзади, подло и неожиданно, и нервно закричал, брызгая слюной:

– Юда! Жид! Комиссар!..

Он знал, что гитлеровцы в первую очередь расстреливали евреев и комиссаров, знал из фашистских листовок, которые разбрасывали немцы с самолетов. В них они призывали убивать командиров и комиссаров и переходить на сторону немцев. Но он хорошо знал и то, что его командир не был евреем, как и не был комиссаром, а просто служил командиром роты, да к тому же еще и беспартийным.

Но Молчун, спасая свою шкуру, выслуживался перед оккупантами. Он в слепой отчаянной ярости наносил удары саперной лопаткой, превращая голову лейтенанта в кровавое месиво, выкрикивая с придыхом:

– Жид!.. Юда!.. Комиссар!..





Эсэсовцы, застывшие с автоматами в руках, казалось, равнодушно и безучастно взирали на его зверствование. А этот Хорст даже брезгливо кривил губы. Так ему тогда казалось. И запомнилось, врезалось в память.

Когда его повели назад на скотный двор, превращенный в лагерь для военнопленных, Молчун от радости не чувствовал земли под ногами: он жив! Его не расстреляли! Заперли его в кирпичном сарае, одного. И Молчун это воспринял как поворот в своей судьбе: его выделили, не посадили со всеми остальными пленниками. И не ошибся. Только страшные минуты пришлось пережить еще раз. На допросе гестаповец, сносно владевший русским языком, спросил:

– Зачем ты убиваль свой товариш?

– Какой он мне товарищ? Туда ему и дорога! – Молчун матюкнулся и облизал пересохшие губы. – Юда он и комиссар! А я не хотел, чтобы и меня вместе с ним расстреляли. Погибать ни за что ни про что, а так, за здорово живешь?.. Нет, спасибочки! – он сам не знал, откуда у него брались слова, но они находились и, казалось, сами слетали с его языка. – Как в листовках ваших? Писали же: «Убивайте командиров и комиссаров и переходите к нам!» Вот я и убил его, чтобы перейти навсегда и окончательно!

– Гут, карашо, – сказал гестаповец, записывая его слова, потом вынул пачку папирос, закурил и, пуская дым в лицо Молчуна, произнес слова, которые ножом резанули его под самое сердце:

– А ми не думаль вас расстреляйт, а только арбайт… немножко работа-работа! Ми харошо знайт, кто есть комиссар, кто есть юде! И никого прощайт не будем.

Всю ночь Молчун ждал своего смертного часа, поскольку понимал, что за самовольное убийство немцы его не помилуют. Однако они его не собирались расстреливать, и он волновался напрасно: гитлеровцы учли его искренние «старания». Такие люди им были нужны. Перевели в другой лагерь, в котором находились такие же отпетые личности, а там его завербовали на службу, он надел чужую форму и – пошло-поехало! – три года в сплошном дыму-тумане. В угарно-хмельном тумане и дыму пожарищ. Карательные войска, специальная зондеркоманда. Приказ – закон! Никакой пощады и сочувствия. Расстреливали, убивали, вешали, сжигали. По одному и группами, пачками. Военнопленных, партизан, заложников, подозрительных мирных жителей. Мужчин, женщин, стариков, детей…