Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 141 из 159

– Это взрослый человек, – призналась она. – Он женат и уже бросил из-за меня жену. И двоих детей. То есть одного, второй еще не родился…

– Ты же еще маленькая.

– А что делать? – отчаянным шепотом спросила Зиночка. – Ну, что делать, ну, что? Конечно, я не пойду за него замуж, ни за что не пойду, но пока – пока, понимаешь? – мы с тобой будем как будто мы просто товарищи.

– А мы и так просто товарищи.

– Да, к сожалению. – Она тряхнула головой. – Я поздно разобралась в ситуации, если хочешь знать. Но теперь пока будет так, хорошо? Пока, понимаешь?

– А ты маме очень понравилась, – сказал Артем, помолчав.

– Неужели? – Зиночка заулыбалась, забыв о своих несчастьях с женатым человеком. – У тебя замечательная мама, я в нее влюбилась. Я почему-то быстро влюбляюсь. Привет!

И убежала, стараясь казаться трагической даже со спины, хотя ей очень хотелось петь и скакать. Артем понимал, что она наврала ему с три короба, но не сердился. Главное было не то, что она наврала, а то, что он ей был не нужен; Артем впервые в жизни открыл, где находится сердце, и уныло – скакать ему не хотелось – поплелся домой. И как раз в это время в директорский кабинет вошла Валентина Андроновна.

– Полюбуйтесь, – сказала она и положила на стол два исписанных листка, вырванных из тетради в линейку.

В тоне ее звучала печально-торжественная нота, но Николай Григорьевич внимания на эту ноту не обратил, поскольку был заинтригован началом: «Юра, друг мой!» и «Друг мой Сережа!» Далее шло нечто маловразумительное, но директор дочитал и весело рассмеялся:

– Вот дуреха! Ну до чего же милая дурешка писала!

– А мне не до смеха. Извините, Николай Григорьевич, но это все ваши зеркала.

– Да будет вам, – отмахнулся директор. – Девочки играют в любовь, ну и пусть себе играют. Все естественное разумно. С вашего разрешения.

Он скомкал письмо и полез в карман. Валентина Андроновна рванулась к столу:

– Что вы делаете?

– Возвращать неудобно, значит, надо прятать концы в воду, то бишь в огонь.

– Я категорически протестую. Вы слышите, категорически! Это документ…

Она пыталась через стол дотянуться до бумажек, но руки у директора были длиннее.

– Никакой это не документ, Валентина Андроновна.

– Я знаю, кто это писал. Знаю, понимаете? Это писала Коваленко: она забыла хрестоматию…

– Мне это неинтересно. И вам тоже неинтересно. Должно быть неинтересно, я имею в виду… Сесть!

По его команде когда-то шел в атаку эскадрон. И, услышав металл, Валентина Андроновна поспешно опустилась на стул. А директор достал наконец-то спички и сжег оба письма.

– И запомните: не было никаких писем. Самое страшное – это подозрение. Оно калечит людей, вырабатывая из них подлецов и шкурников.

– Я уважаю ваши боевые заслуги, Николай Григорьевич, но считаю ваши методы воспитания не только упрощенными, но и порочными. Да, порочными! Я заявляю откровенно, что буду жаловаться.

Директор вздохнул, горестно покачал головой и указал пальцем на дверь:

– Идите и пишите. Скорее, пока пыл не прошел.

Валентина Андроновна остервенело хлопнула дверью. Терпение ее лопнуло, отныне она шла в открытый бой за то, что было смыслом ее жизни: за советскую школу. И отважно сжигала за собой все мосты.

Если бы не было вечера накануне, Искра заметила бы повышенную шустрость Зиночки. Но вечер был, привычная гармония нарушилась; Искра больше занималась собой, а потому и упустила из-под контроля подружку.

Совсем немного поработав на заводе, Сашка Стамескин стал заметно меняться. У него появилась какая-то усталая уверенность в голосе, собственные суждения и – что настораживало Искру – этакое особое отношение к ней. Он еще по-прежнему привычно поддакивал и привычно подчинялся, привычно присвистывая выбитыми зубами, и привычно мрачнел при очередных выговорах. И вместе с тем минутами появлялось то, что давали отныне завод, зарплата, взрослая жизнь и взрослый круг знакомств, и Искра не знала, радоваться ей или бороться изо всех сил.

В тот вечер они не пошли в кино, потому что Искре вздумалось погулять. А погулять означало поговорить, ибо идти просто так или молоть вздор Искра не умела. Она либо воспитывала своего Стамескина, либо рассказывала, что вычитала в книгах или до чего додумалась сама. Когда-то Сашка отчаянно спорил с нею по всем поводам, потом примолк, а в последнее время стал улыбаться, и улыбка эта Искре решительно не нравилась.





– Почему ты улыбаешься, если ты не согласен? Ты спорь со мной и отстаивай свою точку зрения.

– А меня твоя точка устраивает.

– Эй, Стамескин, это не по-товарищески, – вздохнула Искра. – Ты хитришь, Стамескин. Ты стал ужасно хитрым человеком.

– Я не хитрый. – Сашка тоже вздохнул. – А улыбаюсь оттого, что мне хорошо.

– Почему это тебе хорошо?

– Не знаю. Хорошо, и все. Давай сядем.

Они сели на скамью в чахлом пустынном сквере. Скамейка была высокой, и Искра с удовольствием болтала ногами.

– Понимаешь, если рассуждать логически, то жизнь одного человека представляет интерес только для него одного. А если рассуждать не по мертвой логике, а по общественной, то он, то есть человек…

– Знаешь? – вдруг чужим голосом сказал Сашка. – Ты не рассердишься, если я…

– Что? – почему-то очень тихо спросила Искра.

– Нет, ты наверняка рассердишься.

– Да нет же, Саша, нет! – Искра взяла его за руку и встряхнула, точно взбалтывая остатки смелости. – Ну же? Ну?

– Давай поцелуемся.

Наступила длинная пауза, во время которой Сашка чувствовал себя крайне неуютно. Сначала он сидел не шевелясь, пришибленный собственной отчаянной решимостью, потом задвигался, запыхтел, сказал угнетенно:

– Ну, вот. Я же ведь просто так…

– Давай, – одними губами сказала Искра.

Сашка набрал побольше воздуха, потянулся. Искра подалась к нему, подставляя тугую прохладную щеку. Он прижался губами, одной рукой привлек ее к себе за голову и замер. Они долго сидели неподвижно, и Искра с удивлением слушала, как забилось сердце.

– Пусти… Ну же. – Она выскользнула.

– Вот… – тяжело вздохнул Сашка.

– Страшно, да? – шепотом спросила Искра. – У тебя бьется сердце?

– Давай еще, а? Еще разочек…

– Нет, – решительно сказала она и отодвинулась. – Со мной что-то происходит и… И я должна подумать.

С ней действительно что-то происходило, что-то новое, немного пугающее, и поцелуй был не причиной этого, а множителем, могучим толчком уже пришедших в движение сил. Искра догадывалась, что это за силы, но сердилась на них за то, что они пробудились раньше, чем им полагалось по ее разумению. Сердилась и терялась одновременно.

Наступало время личной жизни, и девочки встречали эту новую для них жизнь с тревогой, понимая, что она – личная и тут уж им никто не поможет. Ни школа, ни комсомол, ни даже мамы. Жизнь эту нужно было встречать один на один: женщины, которые пробуждались в них так одинаково и так по-своему, жаждали самостоятельности, как все женщины во все времена.

И в этот тревожный и такой важный период своей жизни Искру потянуло не к Зиночке, которую она упорно считала девчонкой, а к Вике Люберецкой. Гордой Вике, которая – Искра чувствовала это – уже перешагнула рубеж, уже осознала себя женщиной, уже приноровилась к этому новому состоянию и гордилась им. В первую очередь им, а уж потом – своим знаменитым отцом. Так думала Искра, но являться без предупреждения не хотела, уловив во время первого визита неудовольствие хозяйки. И еще в классе сказала:

– Я хочу вернуть Есенина. Можно мне прийти сегодня?

– Приходи, – ответила Вика, не выразив никаких чувств.

Искре это не понравилось (она все же надеялась, что Вика обрадуется), но решимость ее не поколебалась. Сделав уроки в школе – она часто так поступала, потому что устные предметы зубрить нужды не было, а письменные можно было приготовить между делом, – забежала домой, оставила маме записку, взяла Есенина и пошла к Люберецкой, с досадой ощущая некоторое волнение.