Страница 5 из 34
И он, действительно, становится кондотьером, я хочу сказать, главой шайки и все более независимым. Под видом кажущейся покорности, под предлогом общественного блага, он обрабатывает свои собственные дела, ничего не пропуская мимо, пользуясь тем, что своя рука владыка 2); он остается им и в период итальянской кампании, до и после 18 фруктидора, но кондотьером высшего полета, помышляющим уже о высочайших вершинах, поставившим конечной целью себе либо трон, либо эшафот 3); стремясь4) к господству над Францией, через нее и над Европой, всегда погруженный в свои планы,
_______
1 ) De Segur, I, 162. — La Fayette, Memoires, II, 215. — Memorial. (Заметка со слов Наполеона). Он приводит доводы за и против прибавляет, говоря о себе самом: «Эти чувства, двадцатипятилетний возраст, вера в свои силы и в свою судьбу заставили его решиться».— Bourrie
2 ) Memorial , I, 6 сентября 1815: «Только после Лоди мне пришло в голову, что я, в конце-концов, смогу, пожалуй, стать видным деятелем на нашей политической арене. Тогда-то вспыхнула первая искра моего высокого честолюбия». О его целях и приемах в этой итальянской кампании см. Sybel, Histoire del' Europe pendant la revolution francaise (trad. Dosquet), т . IV, livres II et III, особенно стр . 182, 199, 334, 335, 406, 420, 475, 489.
3 ) Yung , III , 213. (Письмо де Сюси, 4 августа 1797 г.).
4 ) Yung , III , 214. «Если бы во Франции был король, и этим королем был бы не он, то он хотел бы быть его творцом, так чтобы все его права были на острие его шпаги, и он никогда не расставался бы с этой шпагой, чтобы всадить ее ему в грудь, если бы тот на одно мгновение вышел из повиновения». — Miot de Melito , 1,154. (Слова Бонапарта к Монтебелло в присутствии Mio и Мельци, в июне 1797). Там же, I, 184, (Слова Бонапарта к Mio , 18 ноября 1797, в Турине).
17
упорно, ничем не отвлекаясь, каких-нибудь три часа в сутки отдавая сну, смеясь над идеями и народами, над религиями и правительствами, он играл с неподражаемым умением и бесцеремонностью людьми, верный себе в выборе средств и цели, изумительный и неистощимый виртуоз в умении подкупать, обольщать, соблазнять, запугивать и очаровывать, обаятельный, но еще более страшный, точно какое-то великолепное и дикое животное, ворвавшееся в стадо домашней скотины, мирно жующей свою жвачку. Определение это отнюдь не преувеличено; оно принадлежит его современнику - очевидцу и даже другу, искусному дипломату, приблизительно той же эпохи 1): «Знаете ли, душевно любя нашего дорогого генерала, втихомолку называю его, однако, тигренком, что дает очень верное представление о его внешности, подвижности и порывистости, о его настойчивости и храбрости, словом обо всем, что ему свойственно и что оправдывает это определение».
К этой же эпохе, когда официальное обожание и предвзятый условный образ еще не вполне вошли в силу, относятся и два его портрета с натуры: один живописный, принадлежащей кисти беспристрастного художника Герена, другой моральный, оставленный нам выдающейся женщиной той эпохи, г-жей де-Сталь, в которой вся европейская культура сочеталась со светской проницательностью и чутьем. Оба портрета так безукоризненно совпадают, что каждый из них кажется толкованием и дополнением другого. «В первый раз я увидела его», говорит г-жа де-Сталь 2), «после его возвращения во Францию по заключении Кампоформийского мира. Едва я успела оправиться от первого смущения и восторга, как на смену ему явилось вполне определенное чувство страха. И однако в то время он еще не имел прочного положения, считали даже, что над ним висят угрозой какие-то смутные подозрения Директории; к нему относились скорее с симпатией и пристрастно, так что страх, который он внушал, вызывался исключительно
________
1 ) D'Haussonville, L'Eglise romaine etle Premier Empire, I, 405. (Слова Како, секретаря французского посольства в Риме, подписавшего Толентинский договор вначале переговоров о конкордате). Како говорит, что он стал употреблять это слово после сцен в Толентино и Ливорно, после страхов, пережитых Манфредини, угроз по адресу Матеи и других резких выходок.
2 ) M-me de Stael, Considerations sur la revolution fran-V a i s e, 3- е partie, ch. XXVI , 4- e partie , ch . XVIII
18
странным действием его личности почти на всех, кто с ним сталкивался. Мне приходилось встречаться с людьми, достойными всякого почтения, как и с самыми жестокими злодеями, но в том впечатлении, какое производил на меня Бонапарт, не было ничего напоминающего ни тех, ни других. Встречаясь с ним в Париже при самых разнообразных обстоятельствах, я скоро пришла к заключению, что его личность не поддается тем определениям, к которым мы привыкли; его нельзя было назвать ни добрым, ни злым, ни мягким, ни жестоким, в том смысле, в каком это применимо к известной нам категории лиц. Такой человек, единственный в своем роде, не мог ни испытывать сам, ни возбуждать в других обыкновенного чувства симпатии; он был чем-то или большим, или меньшим, чем человек; его манеры, его ум и речь носили на себе отпечаток чего-то чужеземного... Встречаясь с Бонапартом чаще, я не только не освоилась с ним, но с каждым днем робела и смущалась все больше. Я смутно чувствовала, что его не может затронуть никакое сердечное движение. На человеческое существо он смотрит как на факт или вещь, а не как на нечто подобное себе. Он так же далек от любви, как и от ненависти: он не признает никого, кроме самого себя; все остальное существующее — для него только числа. Сила его воли заключается в непреклонном рассчете его эгоизма; он — искусный игрок, а человечески род — противная партия, которой он готовится объявить шах и мат... Каждый раз в его разговоре меня поражало ясно выраженное чувство превосходства; оно не имело ничего общего с превосходством людей просвещенных, утонченных наукой и общением, образцы которых нам дает Франция и Англия. В его речи сказывалось то чутье обстоятельств, какое обнаруживает охотник при выслеживали добычи... В его душе мне чувствовалось какое-то холодное и острое лезвие, леденящее и наносящее раны, в уме — такая глубокая беспощадная ирония, что от нее не могло скрыться ничто великое и прекрасное, даже его собственная слава; потому что он презирал ту нацию, одобрения и признания которой добивался»... Все было для него или средством, или целью, ничего непроизвольного
19
ни в чем, ни в добр, ни в зле... Он не признавал для себя никаких законов, никаких идеальных, отвлеченных норм, он интересовался вещами только с точки зрения их непосредственной практической полезности, а всякий общий принцип отвергал, как вздорный или как враждебный.
Теперь возьмите портрет Герена 1), взгляните на это худое тело и узкие плечи в мундир, измятый от резких движений, на эту шею, повязанную высоким, скомканным галстухом, длинные, гладкие волосы, ниспадающее и настолько скрывающие виски, что видимой остается одна только маска, жесткие черты, резко выступающая от сильных контрастов света и тени, щеки с провалом до внутреннего угла глазной впадины, выдающаяся скулы, крутой и крепкий подбородок, подвижная извилистая линия губ, сосредоточенно сжатых каким-то напряженным вниманием, большие светлые глаза под густыми изогнутыми бровями, этот искоса-пристальный взгляд, пронзающий, как сталь, две прямые складки от самого носа, пересекающие лоб, точно застывшая судорога сдержанного гнева или упорной воли. Прибавьте к этому все то, что от него приходилось слышать и видеть его современникам 2), резкие интонации голоса, быстрые, порывистые движения, тон постоянного допроса, повелительный, не допускающий возражений, — и вам станет понятно, насколько, при малейшем соприкосновении с ним, люди чувствовали эту властную руку, как тяжело она опускалась на них, пригибала их, сжимала и больше не выпускала.