Страница 14 из 28
Так я и думал, — сказал Ян. — Значит, он хочет отнять у меня последний заработок. Он будет продавать хлеб моего печения моим же клиентам, да еще, чего доброго, заставит меня же развозить этот хлеб, как я развозил свои собственный!
Недаром говорят, что у боусовского мельника два горба, — заметил Дурдил.
Встреча с бородатым Немцем кое-чему научила Маргоула; он понял хищность, скупость и жестокость этого пройдохи, в котором ничего не было, кроме прожорливого брюха да луженой глотки.
— Немец, живодер и сквалыга, только один здесь такой; больше никто не запирает закрома, когда бедняк приходит за платой. Боусовский мельник — отщепенец, тем более пускай он меня не очень-то погоняет, не то как бы терпенье мое не обернулось гневом. Я беден, по теперь уже знаю себе цену, и коли он попробует не платить мне — получит той же монетой. Видывал я злых и скупых, которые прямо зелеными делались от своих пороков и мало на людей походили, но ведь этот волк за мельника себя выдает.
Яну казалось, что хищные люди — не люди вовсе, а между тем таких уродливых исключений — что деревьев в дремучем лесу. Пока у Яна была своя пекарня, ему не приходилось сталкиваться с кровопийцами; ведь он работал не за плату.
Ян, — сказала Йозефина, — тебя словно подменили, ты даже долгов никогда не спрашивал, а теперь вдруг требуешь больше, чем обещано.
Никто не был мне должен больше, чем мельник, и никогда я так много не терял, — возразил Маргоул.
Пять лет прожил Ян в Надельготах немцовским пекарем, пять лет тянулся этот спор, и пять лет росло чувство обиды.
За дверью, к которой был приставлен шкаф, ночи напролет стонал больной Дурдил. О, ложе чахоточного, лужа страшного пота, лишь слегка прикрытая яма, ежеминутно грозящая разверзнуть могильную пасть! Но Дурдил всякий раз вставал от своих кошмаров и принимался за свой немощный труд. Приходил Ян и работал с ним вместе. Носил мешки, ссыпал зерно, пускал и останавливал мельницу.
— Ян, — говорил Дурдил, — кабы не ты, хозяин давно прогнал бы меня, ведь ты делаешь больше половины моей работы.
Ян смеялся. Стучала мельница, пылала печь, над надельготским лесом взмывали дни — как огонь, и туча, и мороз. Ян был счастлив при свете этих дней. Не громоздились перед ним вершины, не открывалась бездна у его ног — он оставался на месте, почти исцеленный от своего безумства. Садились за стол вчетвером: Йозефина, мельник Дурдил, Ян и Ян Йозеф. Ели похлебку и все, что можно состряпать из муки; больной тоже ел, потому что вокруг миски поднималась спешка. Так наслаждались они едой, насыщаясь, как люди, познавшие голод.
Яну Йозефу исполнилось уже одиннадцать лет; он стал одним из тех подростков, которые, подобно ангелам, мечут стрелы из колчанов счастья во все, что ни увидят.
Растрепанная хрестоматия с невероятно грязными тетрадками висели, стянутые ремней, на гвозде, из нее торчало перо с разошедшимися остриями, будто вечность, шагающая в Рим. Ян Йозеф был прежде всего пастушонком, кучером, подручным мельника, у пего не оставалось ни минуты на то, чтоб, играя ручкой, выводить каракули для учителя. Он вставал в пять и, торопливо одевшись, выгонял козу, чтобы пасти ее до семи. Часто гонял он свою выменистую дерезу далеко от хорошего пастбища, чуть не к надельготской околице, чтоб повидаться с другими пастушатами. Он был забияка и врывался в стайку мальчишек, готовый стыкнуться, сцепиться, схватиться, гоняться и принимать удары. Пока пастухи проделывали все это, брошенные козы бродили по бесплодному пустырю, негодующе топая копытцами. Тогда какая-то умная голова придумала для них отменное угощение тут же, на месте. Взяв веревку, мальчишка пригнул молодую ольху так, чтоб коза могла объедать верхушку. И началось истребление ольшаника, пока лесники размахивали дубинками у себя по домам, а учитель чинил перо. Но в конце концов возмездие, хоть и хромая, запаздывая, все же пришло. Вот — спущен разбуженный лук, чудовищной стрелой взметнуло вверх козу! Стекайте, воды ручья Париса, трепещите, пастухи! Удавленница, не доставая какой-нибудь пяди до земли, уже погибает в петле. Уже чуть слышно блеет бедная козочка, ее стянувшийся от ужаса пузырь пустил струю, и судорожно дергаются ноги, как бы карабкаясь отвесно в небо.
Ян Йозеф увидел ее, закричал, показывая пальцем вверх, туда, где она висела.
Козу спасли, но — как будто это событие было недостаточно грозным — продолжали сгибать ольхи и привязывать к ним коз.
Для мальчишек нет ничего неприкосновенного, они губят деревца с жестокостью, достойной Кровавой Руки. Они воруют яйца из гнезд, свертывают головы птенцам, мучают мух и общинных коз, нисколько не устрашенные единицей за поведение, что сверкает в годичном табеле, подобно блещущему копью после доброй схватки. Ян Йозеф был одним из таких сорванцов. Черт давно унес ангелочка, который когда-то вычерпывал море у огромного корыта с тестом. Теперь он шлепает по грязи многих ручьев, то строит мельницу в канаве, то гоняется за белкой, наврав мальчишкам, что она ручная; а то кощунствует, безбожник, отправляя большую и малую нужду В открытых со всех сторон местах. Ян-старший ужо бог знает сколько раз вытягивал его ремнем, а парень по-прежнему является домой черный, как трубочист, весь мокрый и растерзанный. В семь часов утра, проглотив завтрак, он мчится в школу, прижимая к геройской груди ужасную хрестоматию и еще более ужасную тетрадь. Само собой, он часто опаздывает, и тогда его, как соню, ставят в угол. Он отбывает наказание так, чтоб те, кто его видят, сипели от сдавленного смеха. Старенький учитель, с трясущимся беззубым подбородком, любит всех этих истребителей зябликов, но в случае необходимости отлично может всыпать двадцать пять горячих по натянутым штанишкам. От такого крутого правосудия содрогаются надельготские холмы и леса. Но вот является арифметика с перстом у шишковатого лба и вскакивает на плечи отроков, и погоняет их, вбивая в шалые головы то одну, то другую из своих тайн. Детишки на первых скамьях пускают лужицы со страха при виде цифр с тремя пузатыми нулями, но Ян Йозеф умеет их назвать; он складывает, вычитает, делит и множит все знаки, какие только есть в арифметике. И пока малыши, подперев мордашки, ротозейничают, вместо того чтоб списывать в тетрадки «и» и «е», со страшной силой впечатанные в доску, — отделение Яна Йозефа постигает арифметические истины: 9х9 = 81.
О учитель, самый старый друг этих шестидесяти пяти ребят, если б ты мог увидеть свой класс через тридцать лет! Девочки с тугими косичками на затылке превратились в женщин, почти без исключения бедных, а мудрость твоя сопровождает их. Тобой обученные, читают они письма сыновей, и в думах своих, тяжких, как раздумья ломовой лошади о свободе, повторяют то, что ты рассказывал о далекой звезде, восходящей в тот счастливый миг, когда им дано наконец обнять свое дитя. А эти головорезы, эти губители красношеек и синиц стали мужиками, смирными и печальными, как все рабочие люди.
Но вот зазвучала скрипка учителя, и класс грянул: «Над запрудой, под запрудой гуси на лугу…» Поется это, без сомненья, о надельготской мельнице, потому что ее все знают, а другие далеко и совсем не так красивы.
В полдень мальчики в девочки выбегают из школы, но Яну Йозефу и еще нескольким дальним ученикам не обернуться за часовой перерыв. Они остаются в классе, где сейчас же начинается торговля ломтями хлеба с салом.
В три часа все расходятся по домам, и крик их пронзает лес и небо.
У Яна Йозефа никогда не водилось и крейцера, хотя Дурдил каждое воскресенье дарил ему пятачок. Мальчик употреблял эти деньги, как если бы был Маргоулом-отцом. Мальчишка, способный подраться из-за ломтя, не всегда ему принадлежащего, с готовой душой, мужественно и без сожалений расставался со своими несколькими грошами, сам не зная, куда их дел: раздал, одолжил, потратил без толку.
Ян Маргоул жил на надельготской мельнице ужо седьмой год; мечты его утратили былое неистовство — и все же он почти не поумнел; разве только понял, что Немец требует от него даровой работы и отнимает у него хлеб. Эта мысль бередила гнев. Если бы Ян платил Немцу той же монетой, мельнику пришлось бы убраться из Надельгот с отощавшей мошной. Но Ян работал хорошо и даже вдвойне хорошо, выполняя многие тяжелые труды за Дурдила.