Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 97

— Придется вам еще раз ехать в Сатино, — говорит он, — и не возвращайтесь, пока не будет связи с группой.

Я пытаюсь объяснить, что ночью Галанина все равно не найти: на этом участке мы с Гришиным прочесали всю передовую. Их видели, они там, но устроили, наверное, ночевку. Я говорю и смотрю мимо майора, на Лельку. Майор, поднимаясь, стянул с нее одеяло. Она спит в солдатской нательной рубахе с завязками, высоко и напряженно задрав голову. Вдруг она раскрывает глаза, будто и не спала вовсе, видит меня, хватает край одеяла и дергает его на себя, обнажив ноги майора. Он тушит фонарь и в полной темноте сдавленно произносит, будто хочет сдвинуть меня с места одной интонацией:

— Я научу вас воевать как полагается. Найду вам такой батальон, такой батальон!.. Если мой вам не подходит…

— С вами, майор, я готов в любом. Даже в штрафном! — слово «товарищ» застревает у меня в глотке— я просто не могу его сейчас выговорить.

Он что-то зло хрипит в ответ, но я не слышу. Тихий неприятный холодок пробегает по спине, в такие мгновения я чувствую, что могу сотворить нечто вовсе не укладывающееся в уставные рамки. Тут вмешивается Лелька:

— Разгуделись, эгоисты проклятые! — Она резко поворачивается спиной к нам.

Майор приказывает:

— Валяйте в Сатино! Утром разберемся!

И снова та же дорога. Мерещится, будто мы целую вечность только-то и ездим по широкой, накатанной во ржи полосе. Туда и обратно, туда и обратно. И не будет конца этой маете. Немцы через день или через час, перед рассветом, отступят и оставят нам нашу землю, превращенную в «зону пустыни».

По дороге у вешки мы прихватываем с собой Федора Штанько вместе с его минами. Мотоцикл веду я, Гришин — «студебеккер». Так мы возвращаемся в Сатино.

Здесь особых перемен нет, только мины свистят чаще прежнего, только школа, догорая, чадит на всю улицу и изредка вырываются из головешек усталые красные языки. Раненых заметно прибавилось. Кто в голос стонет, кто матерится.

Чудом натыкаемся на группу Галанина. Они забрались в погреб и спят, укрыв свои машины в поле. Я сажусь за рацию и связываюсь с батальоном. Обремененный опытом первых лет войны и двумя тяжелыми ранениями, Галанин не хотел включать передатчик, чтобы не навлечь на себя огонь противника.

Минометчики Долматова разгружают «студебеккер» и развозят мины по огневым позициям. Штанько препирается с каким-то старшиной, или, вернее, старшина препирается с ним. Водитель не хочет брать с собой раненых в обратный путь, не объясняя причин. Со стороны ржаного поля все еще доносится: «По-мо-ги-те! Това-а-ри-щи-и!» Гришин замирает и тянет туда шею. Крик стал слабее, хриплый голос осел. Гришин не выдерживает, говорит Долматову:

— Черт с ними, что «языка» вчера взяли, не бросать же теперь всех раненых.

Долматов пожимает плечами.

— Что я тебя, за ноги держу?

— Так я схожу? — говорит Гришин.

Долматов советует пробираться не со стороны пожара, а из темноты, где торчат каменные столбы разбитого коровника. Он добавляет:

— По голосу метров двести будет.

Я сижу в коляске мотоцикла. Гришин одним легким движением ноги заводит мотор, медленно опускается в седло. Он смотрит на меня.

— Ну, чего тянешь?!

Обороты, сцепление, рывок — и мы мчимся в сторону догорающей школы.

Мотоцикл устремляется к черному провалу. Гришин, словно он тут знает каждую канаву, огибает столбы коровника и накатом врезается в тропу, проложенную во ржи.

Деревня позади, впереди может быть только передовое охранение, и то вряд ли. Да еще тот — «помогите, товарищи!». Или засада. Останавливаемся. Гришин хватает свой автомат, пропадает во ржи, возвращается.

— Здесь!.. — и тянет меня, тянет в рожь и пригибает, пригибает к земле.

У фрицев какая-то кутерьма. В небе непрерывно висят осветительные ракеты, эти сторожевые псы переднего края. Противник то ли нас услышал, то ли собирается отходить. Ракеты мешают, но зато светло. Мы ползем вперед на все более редкие и все более слабые крики.

Засады во ржи нет. Как только подползаем, последнее «помогите, това…» обрывается: вот они, товарищи.

Он кажется нам гигантом. О том, чтобы взвалить его на себя, и речи нет — он раздавит нас обоих. Кое-как приспосабливаясь, выбивая каблуком в сухой земле лунки для упора и тихо вышептывая: «Ра-аз… И-и!» — мы тянем обмякшее тело по нашей тропе.

Моя нога бастует и не хочет разгибаться. Икру начинает сводить судорога. Я стучу кулаком по голенищу и под коленкой. Гришин прерывисто дышит.





— Где это тебя откормили, такого бугая?!

Раненый лежит без движения, и мне кажется, что уже не дышит. Припадаю к нему, ощупываю, спрашиваю:

— Живой?

Ответа нет.

— Жить будем?.. Мы мертвяков не таскаем.

— Таскаем, пожалуйста, таскаем… — с пугающим хрипом отвечает раненый. — Пудем жить, пудем…

— Смотри, держись!

Он азербайджанец, из артиллерийской разведки. В нем больше сотни килограммов живого веса, ну а в неподвижности, нам кажется, не меньше как полтонны.

Мы волоком продвигаем его к нашему мотоциклу. Во время передышек Гришин разговаривает с азербайджанцем:

— Как же ты кричал на таком чистом русском языке?

— Акцент нельзя… — хрипит раненый. — Да-а? Акцент, скажут… Хитрый фашист, скажут… Да-а? — и отдыхает от длинной речи.

Мы снова волочём его к мотоциклу, потом снова останавливаемся, и Гришин продолжает разговор главным образом для того, чтобы он держался, не сдал:

— Жрешь ты, брат азербайджан, не в меру. Где только харчи добываешь?

Азербайджанец дышит редко и в промежутках произносит:

— Пудем здоров… морду напьем! Мать… не хотим ругаться.

Тащим дальше. Он ни разу не охнул, не вскрикнул. Руки и ноги у него не двигаются. Кажется, у этой горы поврежден позвоночник. Но гора жива, и мы причастны к ее жизни. Он наш, дышит, да еще собирается кому-то набить морду.

Уложить или затолкать его в коляску мотоцикла нет возможности. Мы кладем его поверх коляски, ноги привязываем ремнем к трубке пулеметной турели. Я еле удерживаю его могучий торс. Тут уж особое водительское искусство Гришина проявилось сверх всякой меры — раненого мы не уронили!

В деревне сразу находим помощников, стелем сено и втаскиваем нашего азербайджанца в машину. Минометчики и пехотинцы видят, что грузят раненого, и разбегаются. Не спрашивая, не уговаривая, кузов набивают ранеными до отказа. Штанько стоит на борту своего «студебеккера» и обращается с речью к искалеченному воинству.

— Хана мне теперь, славяне. Заместо минометной тары привезу я начальнику боепитания вас, хануриков.

— Двигай, болтливый кобель! Передохнем тут!

Мерещится в темноте, что мы вывозим всю силу из этой деревни и оставляем в Сатине маленькую сиротскую команду.

От Галанина приносят на руках раненого с развороченной скулой — свеженький, он оказался приятелем Гришина, — но его класть уже некуда. Гришин подшучивает и предлагает «стелить их вторым этажом». Потом подгоняет свой мотоцикл. Последнего раненого мягким кулем усаживаем в коляску.

Я никогда не водил «студебеккер», но приходится сесть за руль. Штанько рядом. Он заводит мотор. Мы трогаемся, и он уже на ходу обучает меня, подсказывает.

Ночь подходит к концу. Чуть размыло рассветную ленту на горизонте. Но Федор все еще ничего не видит. Я неумело веду тяжелую машину. Она то рвется вперед, то норовит остановиться, когда переключаю скорость. Из кузова сыплются на мою голову заковыристые проклятия:

— У-у-у! Блябла косорукая… Чтоб тебе на том свете так!.. Фашист проклятый!.. Ой! Ма-ма-а!

Только один Штанько меня не ругает.

— Смотри, как разгулялась братва. Это не водитель плохой, это они плохо ранены. Держись! Если у кого из них есть здоровая рука и пистоль, они нас прикончат.

Ничего больше не остается, и я прибавляю скорость, рискуя каждый миг свалиться в воронку или пропустить вешку. Вся надежда теперь на Гришина. Он ведет свой мотоцикл близко, не давая мне сбиться с пути. В кузове то ли устали ругаться, то ли встречный ветер относит их голоса.