Страница 83 из 100
— Конечно! Ведь недаром он так ценил поведение Золя в деле Дрейфуса! Уж тут черносотенцы ничего не получили бы от Чехова!
Всего один раз побывал я еще у Ефима Яковлевича до операции, а потом — только в больнице. В первые дни после операции он сохранял еще полную ясность ума, все свое обаяние, но был совсем слаб. Потом тело его окрепло, но голова… голова становилась все хуже. Говорят, бывали периоды прояснений, когда он даже работал, но мне не посчастливилось их уловить.
И вот я стою в той самой большой комнате; теперь здесь полумрак, углы тонут во тьме, а на столе — накрытое простыней тело Ефима Яковлевича.
— Михаил Григорьевич! Зачем теперь эти заложенные закладками летописи! Ездили тогда в Буйгород, а я-то все думаю: «Это твоя последняя охота! Твоя, Ефим, а не Василия!» — звучит у меня в ушах прерывистый голос Надежды Павловны.
Да, коротка была наша дружба, но боль утраты от того не меньше. С Ефимом Яковлевичем ушло многое из жизни не только у родных и близких друзей, но у всех, кто с надеждой прислушивался к его голосу.
Москва — Николина гора, сентябрь 1972 г.
Мой Ленинград
Конечно, мне нравится Адмиралтейская игла. И Исаакий. И Медный всадник. И Биржа. И Генеральный штаб. И Невский. Но мой Ленинград все же не этот, не парадный. Ближе мне ленинградская обыденность. Так я чувствовал этот город смолоду, и с годами, чем больше узнаю, тем милее мне его обыкновенные улицы и переулки.
Прежде, куда бы ни шел, я старался пройти по Невскому, теперь сворачиваю с проспекта, как только могу, утомленный его блеском, шумом толпы. Конечно, не по Садовой, не по Литейному — там тот же шум и толкотня, а красоты той нет. Норовлю уйти в какую-нибудь тихую улицу, поближе к каналам.
Сколько шагов я сделал от Казанского собора? Сто? Двести? Уж, во всяком случае, не больше трехсот. И в маленьком кафе — о чудо! — не только что нет очереди, но можно даже выбрать любой столик! Сяду, пожалуй, вон там, неподалеку от трех длинноволосых бородачей, ожесточенно, хоть и негромко, о чем-то спорящих за газетами и бутылкой шампанского. Или нет, зачем мне дым от их папирос? Пойду туда, к другому полуотворенному окну.
Пока я попиваю свой кофе, похрустываю фирменными сырными палочками, бородачи уже уходят, унося с собой недопитую бутылку. Наверное, домой: это не приезжие, те не стали бы носиться с бутылкой по городу. И в кафе — почти никого. Похоже, что туристы о нем и не знают — здесь бывают только завсегдатаи. Вот эту парочку я уже встречал. Но тогда они так были увлечены друг другом, теперь разглядывают меня. Тоже, наверное, думают: «Знакомая борода! Уходи, противный, скорее!» Пожалуй, и в самом деле пойду. Надо же иногда доставить людям удовольствие…
Ах, этот северный свет!
Половина одиннадцатого, а светло, как у нас бывает в семь. Любимый мой час, когда день сходится с вечером, здесь в это время года чудесно длится. Свет мягкий, почти без теней, небо бледно-голубое. Слева, за деревьями различаю изящные купола Николы Морского, стройная колокольня его смотрится в воду канала. На маленькой площади как будто бы все дома одинаковые — ни старые, ни новые, без возраста. Но вот на глухом окне одного — мраморная доска: полтораста лет назад на сборищах кружка «Зеленая лампа» здесь бывал юный Пушкин. Значит, немолод дом, хоть с некоторым трудом я нахожу в его наличниках что-то от ампира.
Набережная Крюкова канала ведет меня позади громады Мариинского театра к Новой Голландии, которая, однако, совсем не новая. Туристам ее не показывают. Гранитные плиты набережной кое-где утрачены. А на том берегу Мойки только у самой воды виднеются верхушки частокола деревянных свай, но зеленый откос, право, не хуже любой облицовки. Вода как будто стоит. И в других местах она не отличается чистотой, а здесь еще как бы поросла легким седым пухом — это от тополей. А тут и обычная ряска, и водоросли тянутся со дна. Есть что-то мило уютное в этой заросшей, давно не чищенной заводи.
В громаде старых пакгаузов повыбиты стекла, повывалились кирпичи. Но здание по-прежнему величественно и по-своему красиво. Особенно — эта обрамленная колоннами высокая узкая арка над идущим откуда-то изнутри каналом. Сам канал выложен камнем, а поперек протянуты какие-то бечевки; на одной висит самодельная табличка: «Проход воспрещон». Так и написано: «воспрещон», через «о». Что за блажь? Кто пройдет по воде «яко по суху»? А! Наверное, это писал какой-то моряк: ведь одни только моряки не ездят и не плавают, а «ходят» по воде.
Видится в том поперечном канале старинный корабль, какой-нибудь галион, только что разгрузившийся. Вот сейчас войдет он, плавно разрезая своим острым носом эти спокойные темные воды, под арку, и трепещущие флажки на верхушках его мачт едва не коснутся ее дуги, и форштевень натянет и разорвет бечевки, и дощечка с надписью «воспрещон» смачно шлепнется вниз…
Синяя табличка: «Мост Храповицкого». Стрелка велит машинам поворачивать направо. Пойду прямо, куда им нельзя! Как-то приятно знать, что улица только для пешеходов, хоть автомобилей в этот час все равно почти нет. Но через короткий квартал и моя дорога повернула направо. Улица Красная — прежде Галерная. Дома здесь разные. Есть «модерн» начала нашего века. Но больше домов «без возраста», таких же, как и у Николы Морского. На углу — классический особняк какого-то большого барина. Однажды я заходил уже сюда любоваться росписью зал. Говорили, что графа Бобринского. А почти напротив — доска из уральского камня: здесь жил и трудился на благо отечественной медицины Сергей Петрович Боткин. Так вычурно сказано, что невольно начинаю искать глазами «ять» в слове «Сергей», твердый знак в словах «Петрович» и «Боткин». Нет, орфография новая. Просто, наверное, составлял надпись какой-нибудь седой профессор медицины, да еще в те годы, когда особенно стремились к месту и не к месту употреблять слово «отечественный».
Ускоряю шаг: не терпится подойти скорее к тому вон желтому дому. Ведь это ради него я прибрел сюда в белую летнюю ночь. Не очень он перестроен. Наверное, и в XIX веке это был не особняк, а дом, где сдавались квартиры, — сразу видно: они «выступают» и на фасаде. Посредине — арка ворот, по бокам — два подъезда, на втором этаже — два балкончика, внутри, я знаю, широкие лестницы и на площадках — высокие двери. Убранство фасада, однако, ампирное. Если пройти во двор, там еще и еще ворота: цепочка дворов, как часто бывает в Ленинграде. В первом дворе огромные двери старых каретников, теперь, конечно, приспособленных под гаражи. Да, это был хоть и не особняк, но барский дом. Квартиры тут сдавали не какой-нибудь мелкоте.
Почему я стремился сюда?
Да потому, что в этом самом доме жил Александр Сергеевич Пушкин. У последней его квартиры на Мойке, где я прежде обязательно бывал каждый раз, как приезжал в Ленинград, всегда толпа — не пробьешься. Только здесь, на Красной, я могу побыть с ним «наедине».
Не бродил ли он вот так же по светлым ночным улицам, не входил ли вот в этот подъезд, не у одного ли из этих окон писал потом:
Ведь он жил здесь как раз в 1831–1832 годах, всего за год до того, как закончил «Медного»!
Давно уж мне казалось странным, что Он выбрал именно адмиралтейскую иглу. Ведь был уже тогда в Петербурге другой, гораздо более импозантный шпиль — Петропавловского собора. И только в белую ночь я увидел, что шпиль Петропавловки — не «светлый», по крайней мере — со стороны Дворцовой набережной. На фоне неба эта игла как раз темная: солнце заходит позади нее.
168
Цитируется поэма А.С. Пушкина «Медный всадник» (1833).