Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 100



Конечно, я отправился на эту выставку и уже через день-другой звонил Дорошу:

— Не лучше ли нам, Ефим Яковлевич, написать такое письмо вместе?

— Извольте, — ответил он.

Вот тогда-то произошла та самая встреча у меня дома. Открыв дверь, я увидел небольшого, какого-то легкого человека, одетого аккуратно и даже щеголевато. Высокая черная шапка пирожком, модное коротенькое пальто. Через очки смотрят внимательные, пожалуй, даже несколько колючие глаза. Кажется, от его взгляда не ускользнула ни одна из книг на моих полках. А для того, чтобы увидеть, что я — еще молодой машинописен, не нужно было и особенной проницательности.

— У вас — портативка! — сказал он несколько разочарованно. — Машинки — это, знаете ли, моя страсть. Я готов их коллекционировать. Пишу, с точки зрения профессиональных машинисток, ужасно — одним пальцем, но быстро; и мало ошибаюсь. Да вы еще не умеете определять конец листа! Ничего, скоро привыкнете — не будете строчки считать!

Едва мы закончили письмо, как он простился, не дав ничем себя угостить. Сослался, конечно, на неотложные дела.

Но с тех пор знакомство уже не прерывалось. Мы звонили друг другу по телефону, и надо сказать, когда меня спрашивал Дорош, домашние не без иронии подвигали мне стул, предлагая устроиться поудобнее, — коротких разговоров у нас не получалось. Я гордился и до сих пор горжусь, что Ефим Яковлевич охотно пользовался моей скромной библиотекой, обращался иногда за справками. Одна из справок окончательно нас сблизила.

— Скажите, Нахабна, в которой останавливался Василий Третий по дороге из Троицы в Волок Дамский, это не Нахабино?

Слово за слово — выяснилось, что Ефим Яковлевич пишет повесть о последних днях этого государя. Меня, надо сказать, тоже волновала трагедия старого, прошедшего огонь и воду политика, вырвавшего себе у жизни правдами и неправдами все, чего только желалось, и умершего «нужной», как тогда говорили, смертью в мучительном страхе за своих малолетних детей.

Скитался я когда-то и под Волоколамском, разыскивая древний волок. От тех времен даже карта осталась. Посидев над ней часок-другой, я нашел, к радости Дороша, все остановки князя, а последняя его стоянка на пути в Москву была рядом с моим домом — в селе Воробьеве. Ефим Яковлевич захотел осмотреть эти места. Мы прошлись по Воробьевкам, выходили на берег реки — и он все спрашивал: «Точно ли здесь было само село, ведь деревья-то не старые? Ну, конечно, четыреста лет какое дерево живет, но и столетних не вижу. Огороды? Сады? Пожалуй. А почему возок провалился под лед? Ах, да, правда, здесь Сетунь впадает, лед должен быть тоньше».

И, зайдя к нам отдохнуть, впервые согласился сесть за стол.

— Есть хочется. Да и неудобно: что-то я у вас все отказываюсь от угощения. Как-то это не по-русски!

С того самого дня наша дружба сделалась более тесной. Мы беседовали не только по телефону, но и за накрытым столом, встречались семьями. Ефим Яковлевич, как оказалось, любил немного выпить и главным образом хорошо закусить. Он был хлебосольный хозяин (впрочем, иным и не мог бы быть муж Надежды Павловны) и великолепно направлял застольную беседу. В его двухкомнатной квартирке на Песчаной стол накрывали (разумеется, когда бывали гости) в просторном кабинете среди уставленных книгами полок, гравюр, фотографий.

О чем он любил разговаривать?

Пожалуй, одинаково трудно перечислить, что его интересовало, или найти, к чему у него не было интереса. Наверное, поэтому и были так продолжительны наши телефонные разговоры: едва заметив какой-то побочный путь развития беседы, Ефим Яковлевич обязательно сворачивал на него, как бы опасаясь, что, коснувшись этой темы походя, мы никогда больше к ней не вернемся. Нельзя сказать, что он при этом забывал первоначальный предмет разговора, но, во всяком случае, возвращался к нему не скоро, обычно — еще после нескольких поворотов. Была у него еще манера, приближаясь к теме, не очень старательно выбирать слова, употреблять выражения приблизительные, как бы размышлять вслух. Это поначалу даже немного раздражало меня, особенно, когда он вот так «приблизительно» задавал вопросы, и надо было (иногда даже перед посторонними слушателями) применяться к оригинальному ходу его мысли, докапываться до еще слабо выявленного в словах, но всегда глубокого смысла.



Вместе с тем это был тонкий знаток малейших оттенков русской речи, различных говоров. У него всегда наготове были оригинальные, поражающие своей точностью, меткие выражения. Ефим Яковлевич любил рассказывать, как ценил это его качество Твардовский. Не помню уж, кого именно из писательского начальства главный редактор «Нового мира» поручил «поймать» члену редакционной коллегии и для какой цели. Но, когда Дорош, желая подчеркнуть, что понял срочность своей задачи, ответил ему пословицей: «Лови осетра с утра — ободняет, так провоняет», Твардовский восхищенно обратился к секретарше:

— Смотри! Откуда у этого еврейчика такое знание языка, что любой русский позавидует!

Дорош был псевдоним. Фамилия — Гольдберг.

Меня же, пожалуй, больше удивляли познания Ефима Яковлевича в области православия. Мне случалось встречать евреев, очень тонко разбиравшихся в догматике и символике этой религии, великолепно знавших священные тексты православных. Но то были обычно воинствующие безбожники, изучавшие церковь как врага.

А Дорош воспринимал православие как-то органично — не со стороны. Иногда мне казалось, что он — верующий. Во всяком случае, мало кто из моих знакомых так хорошо знал и богослужебные книги, и праздники — церковные и народные, и разные обычаи, так подробно и с любовью рассказывал обо всем этом. Интерес Ефима Яковлевича к русским древностям был тоже какой-то благоговейный. На даче он жил под Загорском и настойчиво приглашал совершить любимую прогулку — на городище Радонеж. До сих пор жалею, что мы так и не смогли условиться о дне. Но другую прогулку все же совершили. Это, конечно, была поездка по местам последней охоты Василия III.

Дороши заехали за мной в своей машине, и мы отправились по дороге, которую я проезжал последний раз почти четверть века тому назад. Проехали Волоколамск и через почти непроезжие осенью полевые дороги («Вы только сейчас оцените по-настоящему нашего водителя — это настоящий дорожный ас», — говорил довольный Ефим Яковлевич) добрались до Буйгорода. Снова я не мог обнаружить даже следов городища, которое дало селу название. Мы шли к Буйгороду не торопясь через поле. Так и вышли они на моей фотографии, какие-то умиротворенные, прищурившиеся от яркого солнца — Ефим Яковлевич в заломленном на затылок берете, Надежда Павловна в платке, долговязый симпатичный сын их Илья Ефимович — в кепочке.

— А я обязательно приеду сюда еще раз, — сказал Ефим Яковлевич, когда мы стояли у рвов фундамента старой церкви.

А потом — на закате — Волоцкий монастырь, лежащий среди вод озера, как жемчужина в раскрытой раковине.

Однажды Ефим Яковлевич попросил разрешения приехать. До того мы не виделись с месяц, голос его по телефону был обыкновенный. Тем более я был поражен, увидев его на площадке лестницы какого-то непривычно для меня согбенного, поддерживаемого Надеждой Павловной. Оказалось, что она не останется: нужно ехать по делам.

— Я — соседский мальчик, которого вам подбрасывают, пока родителей нет дома, — пошутил печально Ефим Яковлевич.

Болезнь уже сделала свое дело — он был немощен, не только не ходил по комнате, как бывало, но и сидеть долго не мог — прилег на кушетку. Но ум его, яркий и оригинальный, еще вполне сохранил свою силу. Была еще та, дорошевская точность, меткость суждений.

Зашел разговор о взглядах Чехова — и я не мог не коснуться столь грустного для меня факта чеховского антисемитизма.

— Знаете, у Чехова антисемитизм был скорее бытовой, от той мещанской среды, в которой он вырос. Он не носил ни религиозного, ни, тем более, политического характера.

— Значит, вы думаете, что, доживи Чехов до процесса Бейлиса, он бы протестовал?