Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 100



За раскрытым роялем сидели два пожилых человека: Игорь Эммануилович и его жена. Смущение не давало нам выговорить и слова.

— Ну, ну, ничего. Рассказывайте, с чем пришли! — ободрил нас хозяин и провел в соседнюю комнату.

— Нет, я очень-очень занят. Никак не могу, — сказал он на нашу просьбу. Потом повертел в руках папку, полистал рукопись… и не прошло пяти минут, как подписал ее «к печати»:

— О Репине в таком плане еще не писали.

Счастливые, мы схватили папку, едва поблагодарив, и, чтобы не мешать больше, поскорее простились.

Но не успели дойти до калитки, как услышали характерный глуховатый оклик. Старик почти бежал за нами:

— Я ведь не показал вам дачи!

И мы опять входим. На этот раз — в другие комнаты. Огромное ателье высотой этажа в три. Вот отчего дача-то самая большая.

— Я же художник. Мне нельзя без ателье!

Лестница удобная, не слишком крутая. Даже повороты перил сглажены особой вставочкой.

— Что мне стоит? Сам строил, сам все придумывал.

Наверху дверь — снова в ателье, а там балкончик и выход на другой, наружный балкон, часть которого — под крышей, так что получается лоджия.

— Это на случай дождя, чтобы и плохую погоду можно было писать на плейере.

И пейзаж открылся восхитительный. Дача стоит на бугре, да еще три этажа… вид редкостный!

— Это, знаете, место я да-авно облюбовал. Бывал тогда у Мамонтовых. Знаете, конечно, тут его именье поблизости, а железной дороги тогда еще не построили. Как-то, гуляя, забрел на этот пригорок, влез на дерево. Матушки мои, какой вид! Здесь у меня обязательно будет дача! И вот, изволите видеть, эта самая.

Тот Игорь Грабарь, который говорил это, подвижный, но уже изрядно огрузневший, вряд ли залез бы на дерево. Но недавно мне попался его портрет, написанный Малявиным, наверное в те далекие годы. Стройный, пропорционально сложенный молодой человек с недлинной, но окладистой бородкой и изрядной рыжей шевелюрой. На нем очень лихо сидел фрак. Видна была живость, подвижность, следы которой заметны и теперь в нашем радушном хозяине. Что ему стоило влезть на дерево из просто художнической любознательности!

— Сидели себе старики, музицировали, горя не знали. Такие милые. А тут мы с вами, как с ножом к горлу: подпиши да подпиши! Грубые мы люди, — сказал Ястржембский на станции.

Москва, 8–9 декабря 1989 г.

Три поколения

Да… теперь я редко бываю на истфаке. Пожалуй, не каждый год. И прошлой весной я заходил в деканат — договориться о процедуре выпуска дипломников. А когда, возвращаясь, ждал троллейбуса у старого университетского клуба, вдруг, как это бывает, как-то затылком почувствовал на себе пристальный взгляд. Обернулся.

У стены, на вполне современной, пестро раскрашенной скамейке сидел Сергей Данилович Сказкин. Сидел уютно — он и раньше всегда все делал уютно, — поставив на колени портфель. Под полями шляпы поблескивали очки, седые усы чуть топорщились, и в глазах была обычная сказкинская лукавинка.

— Хм… (и усмешка привычная, все та же). Садитесь, Миша, поговорим. Но, едва мы успели обменяться первыми приветствиями и вопросами, подошел троллейбус.

— Вы едете, Сергей Данилыч?

— Нет, я на истфак иду. Вот присел отдохнуть.

Вот, значит, как. Теперь он присаживается перед истфаком.



Конечно же, и я не уехал. Не часто нам в последние годы случается поговорить. А раньше я ведь не только слушал его лекции. Какое-то время я был его заместителем на должности декана.

Но главное — в студенческие годы крепко подружился с его пасынком Колей, во всем, как казалось тогда, противоположным отчиму. Колька был угловатый, мрачноватый, неуютный (настолько, что даже не сразу можно было заметить, как он похож на свою красавицу мать) парень колоссальной физической силы и редкой душевной прямоты. Однажды в Новгородской экспедиции мы потерпели аварию на озере Ильмень: одна из лодок была пробита; кое-как успели пересадить всех в другую. Мы с Яшей Драбкиным едва выгребали против течения, а на корме Колька, обмотав вокруг руки цепь, тянул пробитую, наполненную водой лодку, хоть, как он потом признался, страшная была боль.

На втором курсе он влюбился. А тут Арциховский решил послать его из Новгорода в разведку (понятно, первое самостоятельное поручение, большая честь и все такое). На этот раз всегда такой безусловно исполнительный Колька сказал:

— Поговори с Артемием! Объясни, что мне прямо — хоть в петлю лезть, если ушлет меня от Белки.

На третьем курсе Колька женился, а когда грянула война, он кончал четвертый курс и у него было двое детей. А папа (он всегда так звал Сергея Даниловича) был влиятелен. И все же…

В один из первых дней войны у меня раздался звонок:

— Миша! Здравствуй! Прощай!

Это Колька шел добровольцем, не дожидаясь призыва, от которого обязательно получил бы отсрочку из-за детей и для окончания образования. Отправка была прямо сейчас.

У двухэтажного особняка на Тверском бульваре, где был импровизированный митинг, мы с Беллой провожали Колю.

— Понимаешь, вызвали в партбюро и говорят: «Мы тебя наметили бы в добровольцы, но ведь двое ребят». А я им: «Ну и что же?»

Тут проходивший мимо нас военный — седой, высокий, с остренькой бородкой и орденом Красного Знамени на груди — задержался на Коле привычным избирающим взглядом и, остановившись, сказал ему почти истерическим фальцетом:

— Вы обязательно будете хорошим боевым командиром!

Это был Подвойский. Он оказался и прав и неправ.

В те дни почти каждый так или иначе думал о подвиге, о том, что нет у нас сейчас военачальников, но всякий может выдвинуться, как в годы великих революционных войн. И я тогда, уходя из дому, взял подарить на память Кольке томик воспоминаний Ермолова[153].

— Потерял я твой подарок, — сказал он как-то потом, — уж прости — все тогда пришлось бросить.

Разговаривали уже в Захарьине, меньше чем два месяца спустя. Коля был легко ранен под Ярцевом и оказался в госпитале, там, где когда-то работал мой отец. Все было почти таким, как прежде, в тот ясный августовский день, когда мы с Сергеем Даниловичем и Верой Владимировной приехали навестить Колю, — и прекрасное, выстроенное Грабарем здание, и парк, и даже персонал. Меня поили чаем в той самой комнате, где живали прежде родители.

— Конечно, было мне скверно. Товарняк набит ранеными. Жарища. Воды нет, а жажда чертовская. На каждой станции входит белый халат: «Товарищи, кто слабо себя чувствует — выходите!» Нет, думаю, шалишь! Слова не скажу, пока до Москвы не доеду. Аж в глазах темно. И вот — здесь, — рассказывал нам Коля.

Больше тогда увидеться не пришлось: его отправили с батальоном выздоравливающих на запад. Но вскоре он очутился на востоке. Настал тот проклятый октябрь, когда немцы подошли к самой Москве. Зимой в насквозь промерзшем университете я получил от Сказкиных письмо из Ашхабада. Белла с двумя детьми еще в июле эвакуировалась на Урал. «Коля в Канаше, — писал Сергей Данилович. — Как навалилась судьба на нас с Николкой».

Казалось, эта жестокая зима никогда не кончится. Но весна все же настала. Как-то в апрельское воскресенье я возвращался с занятий всевобуча. Помнится, весь в грязи (мы ползали «по-пластунски»). В углу огромного двора меня окликнул Коля. Был он худ, высок, аккуратен, но обмундирован неважно: шинель слишком длинная даже для него, шапка почему-то круглая, а не ушанка.

— Я теперь курсант школы МГБ.

Невесело рассказал, как это случилось.

— Понимаешь, в Канаше построили нас, и какой-то начальник скомандовал: «Кто имеет семилетнее образование — шаг вперед!» Ну, я все-таки кончил четыре курса истфака — значит, семилетку имел — вот и сделал шаг вперед. И теперь, пойми, когда все это кончится, другие вернутся к своей гражданской работе, а я никогда не вернусь: у меня будет специальное образование. Служить придется всю жизнь.

153

По-видимому, речь идет об издании «Записки Алексея Петровича Ермолова» (М.: Тип. В. Готье, 1863).