Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 100

И вот я (страшно подумать!) ученый секретарь. «Принял дела» от С. М. Абрамзона, а дел в Москве принимать всего ничего. Директор и трое сотрудников (не считая меня). О Марке Осиповиче Косвене я уже говорил. Другой сотрудник был тоже старый знакомый — наш бывший профессор Владимир Капитонович Никольский. Война ничуть не изменила его: все те же развязывающиеся тесемки кальсон, забавно и как-то симпатично торчавшие вихры, набитый до шарообразности портфель и вместе с ним авоська — тоже с книгами, а главное — та же всегда взволнованная речь, обычно не очень вразумительная, но интересная. Третий — Владимир Владимирович Богданов — был корифеем этнографии, когда я еще не родился. Глубокий старик, совершенно беспомощный в этой военной обстановке. Когда он садился на почетное место перед столом Толстова, казалось, что в кресле лежит бурое пальто (тогда почти не топили, и все сидели в пальто, в ватниках), из которого торчат лишь мохнатые брови и остатки совершенно белых волос. Но активен был чрезвычайно. Откликался на любое предложение. Видимо, тоже очень соскучился по настоящей работе.

У нас не было ничего своего — кроме мыслей, разумеется. Мы сидели в чужом помещении, за чужими столами, даже ручки, которыми мы писали, принадлежали библиотеке, да и чернила тоже. У нас не было не только пишущей машинки — символа всякого учреждения, но и таких «мелочей», как угловой штамп и круглая печать, без которых не была действительна ни одна деловая бумага, в том числе и список на получение продовольственных карточек. Но Сергей Павлович умел преодолеть все, находя самые простые решения. Не без мытарств, конечно, мы получали карточки, а зарплату нам переводили из… Ташкента — ведь центр руководимого Толстовым института находился там в эвакуации.

И с первых дней мы занимались наукой. Вокруг маленькой группы Толстова создался настоящий лицей. Все, кто был хоть немного близок к нашей специальности, приходили в этот запущенный, редко убиравшийся кабинет, чтобы читать и слушать научные доклады. Одним из первых поручений мне, как ученому секретарю, было составить график заседаний — еженедельных! Заявок на доклады было так много, что сразу оказались заполненными все отведенные для этого дни до самой весны. Послушав первый же доклад Толстова и последовавшие за ним прения, я понял, что придется оставить и резервные дни для тех случаев, когда одного заседания не хватало.

Толстов тогда только что защитил свою докторскую диссертацию «Древний Хорезм»[124]. В ней были «Addenda» — дополнения, каждое из которых — по сути дела, самостоятельное исследование по древней истории. Он был в расцвете своих творческих возможностей. Нельзя сказать, что приводило меня в больший восторг — наблюдение за полетом его мыслей или форма, в которую он их облекал. До тех пор я знал, что он археолог — и его этнографическая ипостась меня восхитила. Я слушал, буквально раскрыв рот и развесив уши, старался впитать как можно больше этих увлекательных гипотез, таких красивых и убедительных. Сергей Павлович и сам был увлечен изложением своих последних выводов и делал доклады с удовольствием. Как-то он даже сказал:

— Мой день рождения. Давайте назначим мой доклад.

Говорил он легко, свободно, увлекаясь сам и увлекая слушателей. Доклады его всегда вызывали оживленные прения. И хоть нас считалось только пятеро, заседания с самого начала были многолюдными. Наша группа стала как бы оазисом среди песков. К нам охотно приходили истосковавшиеся по научным дискуссиям сотрудники других учреждений. Особенно запомнился мне Николай Феофанович Яковлев, лингвист, видимо, очень широко образованный и имевший склонность к психологии (как, кажется, многие лингвисты). Его доклады о Леви-Брюле (с которым докладчик спорил не так яростно, как было принято у нас в те времена), об антропогенных названиях частей предметов (типа «спинка ножа», «ножка стула») казались мне открытиями. Как-то забывалась нарочито неопрятная внешность докладчика, его шамкающий гнилозубый рот, низкий, хрипловатый голос. Думалось лишь о психологических неожиданностях языка (Фрейд тогда был под строгим запретом).

Другой наш частый докладчик — Валерий Николаевич Чернецов, коренастый лысоватый блондин неопределенного возраста — был мне знаком и раньше, но как археолог-сибиревед. А оказалось, что он еще и этнограф. Да какой! Проживший годы в Зауралье среди обских угров — хантов и манси. Он рассказывал о медвежьих праздниках (показывая свои собственные прекрасные зарисовки), о фратриальном делении — и всегда поражал огромным запасом сведений, не вычитанных из книг, а наблюденных непосредственно в поле. О Чернецове мой знакомый по университетской команде ПВО, зоолог Вяжлинский, рассказывал почти невероятное: будто однажды, еще в мирное время, он (Вяжлинский) вслед за какими-то своими зверями спустился на ту сторону Уральских гор и от местных жителей узнал, что среди них не так давно поселился русский человек, добрый и мудрый — лечит, помогает советами, учит жить. Не зная, как поступить с новоявленными избами-читальнями, они спросили: не сжечь ли их, а заодно — и избачей? Он сказал, что пока не надо. Пусть живут.

Это был Чернецов. Человек, которого я знал, был не похож на этот образ — мрачноват, как будто бы нелюдим, но франтоват. Собирал фарфор и пользовался феноменальным успехом у женщин. Две его жены были в эвакуации, и в те дни он женился на моей соученице Ванде Мошинской — этакой рафинированной палкообразной девице. Это не считая множества романов, которых не скрывал, что не мешало ему выступать защитником патриархальной семьи, если дело шло о свободе для женщин. Из уст такого человека я никак не ожидал услышать тех докладов. Так на всю жизнь осталось двойственное отношение к Чернецову: очень любил слушать его, но избегал бытового общения.

Марк Осипович рассказывал нам о различных аспектах проблемы матриархата. Почему-то особенно запомнились его «Легенды об амазонках». Как докладчик он был во всем противоположен Толстову — собранный, всегда чисто выбритый, спокойно-ироничный, он, казалось, сидел не на заседании, а вел светскую беседу где-нибудь в гостиной, только вот чая не было. Поражал меткостью суждений, отточенностью аргументов, громадной эрудицией.





А когда начинались споры и глуховатый говорок Богданова мешался с несколько скрипучей, грассирующей речью Косвена, порывистой, как бы кудахтающей манерой Никольского, иногда яростными репликами Толстова — становилось трудно вести протокол, и я, бросив за безнадежностью это занятие, весь превращался в слух. Эти заседания были для меня вторым университетом.

Выкраивать время для таких научных споров было нелегко: шла зима 1943 года. Только что был освобожден Сталинград. Все жили в постоянном напряжении, впроголодь (несмотря на дополнительное питание), в холоде, ходили в обносках. Быт отнимал (особенно у пожилых людей, у которых оставалось совсем немного сил, как у Богданова) массу времени и энергии, и нужно было очень хотеть, чтобы проводить в научных спорах, по крайней мере, один день в неделю.

Точнее — полдня. Мы заседали по утрам не только потому, что с наступлением темноты даже передвигаться было трудно. У Толстова рабочий день резко делился на две части. С утра — дела института, Отделения академии и пр. В 2 часа он все это кончал, чего бы ни стоило. Обедал, ехал домой спать. Вставал часов в 7 вечера — и всю ночь, часов до 4 утра, читал и писал — словом, работал над своей темой. А там опять несколько часов сна — и снова директорство.

— Что вы меня уговариваете? Я сплю не меньше, чем вы, — часов восемь или около того. Но так я из одного дня делаю два.

Дорого ему это обошлось.

Научные доклады были тогда как отдых. А повседневный труд — выполнение срочных заданий. Организация этнографической службы, как любил говорить Толстов, которая приобрела важное значение. Наступивший перелом в военной обстановке позволил думать и о будущем мире. И вот тут-то «оказался чрезвычайно важным этнический состав населения Земли, или, выражаясь не столь научно, какие народы где живут. Прежде всего — в Европе. Но и в Азии, и в Африке. Этим интересовались теперь не только ученые, но и политики, да и военные, которым тоже нужно было знать, в какой обстановке придется действовать, перейдя наши границы. Летом 1943 года от нас запросили множество срочных справок такого характера. Работа над ними требовала прежде всего людей — квалифицированных специалистов — этнографов и картографов, а их в Москве почти не было.

124

См. монографию С.П. Толстова «Древний Хорезм: Опыт историко-археологического исследования» (М., 1948).