Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 108

Его превосходительство фон Лихов яростно противился всем этим проискам.

Это безответственно, кричал он Винфриду. Конечно, Бельгию следовало бы вернуть. Никакие «фламандские» движения — все это шито белыми нитками — и никакие влияния не могут заставить Германию присоединить к прусскому населению, и без того пестрому по своему составу, еще и бельгийцев! Земель на востоке захвачено достаточно. К чему же, черт возьми, позволять всем забиякам, вроде Шиффенцана, людям, у которых хватает времени и охоты вмешиваться в его юрисдикцию и в дела его совести, — зачем позволять им своим чванством еще больше восстанавливать народ против военных? Разве и в самом деле неизвестно, что армия, настоящая армия, жаждет мира — и чем скорее, тем лучше?

И в этом духе фон Лихов продиктовал длинное письмо, адресованное кругам, непосредственно близким к его величеству. Там, в военном кабинете кайзера, у Лихова благодаря его открытому, веселому бранденбургскому нраву были хорошие друзья.

— Выпад против Шиффенцана мы лучше опустим, — сказал он, когда Винфрид прочел ему письмо. — Намечет Бьюшева он больше не заикнется, а если его политика ложна, то пусть кто-нибудь другой отщелкает его по носу.

В ответ на это Винфрид сделал огорченное лицо и пожал плечами.

— Дорогой дядя, давайте оставим эту фразу. Шиффенцан себе на уме. Не думаю, чтобы он сказал уже свое последнее слово.

Но письмо ушло в том виде, как этого хотел Отто фон Лихов. Правда, без благословения его адъютанта.

И вот вчера после обеда военный судья Познанский взял за локоть обер-лейтенанта Винфрида и увлек его за собою, к угловому столику, выпить кофе. В его руке тотчас же зашуршал лист бумаги — обыкновенный лист, на котором принято писать копии, — с отпечатанным на машинке текстом, не совсем грамотным и без подписи. Сегодня утром он получил его полевой почтой на дом. То, что здесь написано, надо принять к сведению.

«Уважаемый господин военный судья, должен заметить, что я простой денщик и не вправе подписывать свое имя. Тем не менее у меня есть важное сообщение для господина военного судьи. Господину судье не следует думать, что дело несчастного русского уже брошено в корзинку для бумаг. Один чиновник высокого ранга уже позаботился о том, чтобы оно опять всплыло на поверхность. Я хочу только предупредить господина военного судью: одно высокопоставленное лицо все еще интересуется этим делом. Умоляю вас не выдавать меня, — не хотелось бы полететь к черту, но ничего не могу поделать со своей совестью. Я случайно узнал об этом и считаю себя обязанным сообщить вам об этом. Прошу вас, не выдавайте меня».

Винфрид сначала неохотно пробежал глазами письмо, затем вчитался внимательнее и, наконец, выжидательно уставился в очки Познанского. Тот кивнул.

— Для меня это письмо не явилось неожиданностью. Но сам мудрый Соломон не мог бы предсказать, что воспоследует за этим. Если бы Шиффенцан не был так занят в эти дни, он уже давно преподнес бы нам этот подарок. Легко можно себе представить, чем теперь занята его голова. Через десять — двенадцать дней мы прочтем об этом в военных сводках.

Про себя лейтенант Винфрид подумал: «Ничего ты не можешь представить себе, к счастью. Если бы прежде, чем правительство одержит верх, кругом стали бы толковать о том, что разыгрывается между Комитетом семи, правительством и генералитетом, то, пожалуй, бомба взорвалась бы. Странно, — продолжал он размышлять, — теперь и мне самому заключение мира представляется словно взрыв бомбы. Немало пройдет времени, прежде чем удастся избавиться от этих проклятых военных ассоциаций».

— О чем вы задумались, дорогой? — услышал он вдруг вопрос Познанского, и, в совершенстве владея собою, не колеблясь ни секунды, Винфрид спросил:

— Может ли приговор быть приведен в исполнение, пока он еще покоится у вас под замком?

Познанский лукаво посмотрел на него:

— Вопрос поставлен удачно. Конечно, нет. Поскольку дело в наших руках, ни один человек не в состоянии дать ему ход.

— В таком случае я именем его превосходительства передаю вам, господин военный судья, служебный приказ: выдавать все документы и приговор только на основании точного письменного распоряжения его превосходительства. Вы отвечаете, — прибавил он серьезно, — за точное выполнение этого приказа.

Познанский быстро поднес руку к тому месту, где полагалось быть фуражке, и сказал:





— Слушаю, господин обер-лейтенант.

Затем оба засмеялись и в один голос сказали:

— Так-то!

Но Познанский тщательно сложил записку и хлопнул по ней ладонью:

— Пусть Вильгельми испишет теперь хоть стопу бумаги! Коллеге и карты в руки! Жаль только, что этот храбрый парень не подписал своей записки. Мы бы его успокоили. Наверно, это кто-нибудь из писарей Вильгельми.

— Нет, — сказал Винфрид, еще раз взглянув на бумагу. — Я полагаю, что это настоящий денщик. Писарь насажал бы побольше ошибок, чтобы более смахивать на денщика.

Познанский согласился. Автором письма мог быть и денщик.

Кто мог бы предположить, что Эмили Пауз, маленькая возлюбленная и повелительница судьи Вильгельми, собственными пальчиками отбила на машинке эту записку, чтобы насолить своему шефу! С видом самодовольно-спокойного супруга он уже считал ее своей неотъемлемой собственностью. Разнообразие полезно для здоровья. Однако то обстоятельство, что из всех благотворных волнений она предпочла именно это, объяснялось ее настоящей душевной добротой.

Ей казалось ужасным, что этого несчастного русского ни за что ни про что, только в угоду Шиффенцану, посылают на смерть. Она знала, как злопамятен Вильгельми, как он был обижен неким телефонным разговором и какую злобу питал с тех пор к Лихову и его окружению. И почему бы ей, собственно, не приложить руку к спасению невинного?

В тот поздний августовский вечер она была особенно шаловлива и смешлива в объятиях Вильгельми.

— Не визжи так громко, — недовольно заметил он.

Уже украсились плодами величиною с вишню каштановые деревья, день становился короче, а падающие звезды стремительно прорезали в ранние холодные сентябрьские ночи огромное звездное небо над восточной равниной.

Дни — на фоне голубого неба — по-прежнему стояли ясные, сияющие, словно созданные для атак и для обострения страданий мучимых жаждой раненых.

Вокруг Мервинска сооружали новые лазаретные бараки. Вновь понадобился Тевье, низенький столяр с козлиной бородкой; он целыми днями сколачивал вместе с Гришей двери из сосновых или еловых досок с широкой перекладиной наискось и отверстием для замка. Они работали на своем старом месте, на заднем дворе комендантской тюрьмы, и разговаривали между собой по-русски. Но теперь — это было нововведение — где-нибудь поблизости располагался ефрейтор Герман Захт, постоянный страж, с ружьем между ног.

Этим распоряжением ротмистр Бреттшнейдер безмолвно давал понять, что его влияние в Мервинске еще не иссякло. Он поставил Гришу под дуло ружья, при этом в его просвещенном мозгу мелькали какие-то неясные воспоминания об эпизоде — то ли он прочел его в каком-то романе, то ли слышал со сцены, не все ли равно, — в котором кто-то кого-то поставил под меч — эффектно! Он отчетливо представлял себе, как с потолка спускается меч, привешенный на конском волосе, а внизу, ничего не подозревая, стоит человек, так что при падении меч неминуемо попадет ему в темя, то есть в наиболее чувствительное место мозговой оболочки.

Первое появление Германа Захта — между прочим, в качестве стражника, он мог целыми днями приятно покуривать, читать или писать письма, если только сам не принимал участия в беседах, — вызвало один из тех разговоров между столяром-евреем и его помощником, которые велись целыми днями: спокойные намеки чередовались с выразительными паузами. Тевье, этот желтолицый старик с седой козлиной бородкой и глазами, вокруг которых легли складки юмора — юмора, торжествовавшего даже над голодом, — оказалось, знал, как и все его окружение, о повороте в судьбе Гриши.