Страница 16 из 108
— Через шесть-семь дней плот должен быть готов к сплаву, — сказала она, сопровождая свои слова взглядом, который, минуя Гришу, задержался на верхушке ели, где он еще недавно сидел. — Всем надо помнить, что до седых волос тут им дожить не придется… Как только подсохнет, немцы, уж наверно, уважая лесных братьев, устроят на них облаву. В деревнях уже есть приказ готовить постой на два эскадрона.
Пока они еще боятся нас, мужички-то. И задешево продают все, что нам нужно. Но вот как станут немецкие кони к ним в стойла, тогда у них вряд ли будет охота родниться с нами. — Бабка засмеялась, глядя на своих товарищей, которые озабоченно грызли ногти, почесывали бороды, дымили трубками. Два эскадрона? А если они еще проберутся и с другой стороны, от Хольно, или же поставят патрули на северо-западной линии, как они это уж пробовали сделать однажды? Самолетов они, правда, тогда не выслали — не так уж густо было у них с самолетами. Но с помощью собак и кавалеристов, с продуманным планом им, может быть, удастся добиться своего.
Коля похлопал по плечу немца Петера и усмехнулся, когда тот злобно и растерянно уставился прямо перед собою.
— Будто уж она не обмозговала, как нам улизнуть от того, чтобы не хлебать снова немецкую похлебку! — засмеялся Коля. — Посмотри только на нее, на эту ведьму.
Бабка швырнула в него еловой шишкой и только заметила, что есть же такие люди, которые не умеют держать язык за зубами. Прежде всего ей надо согреть брюхо чем-нибудь горячим, а затем пусть скажут свое слово мужчины, может быть и они что-нибудь надумали. И она прошла в кухню, дверь и окно которой стояли настежь открытыми: ей дали подогретую еду, которую оставили для нее. Довольно вкусный суп, состав которого трудно было определить, один из тех супов, которыми кормили солдат во всех армиях. Она хлебала суп ложкой, которую, как солдат, вытащила из-за голенища сапога, и поглядывала, сдвинув брови, на освещенную солнцем опушку, — там Гриша беспечно покуривал, отделившись от группы товарищей.
Он медленно и спокойно приближался к ней, а она со стесненным дыханием думала о том, почему она не может вырвать его из своего сердца, почему она теперь, когда их положение становится таким опасным, все еще считает смыслом своей жизни этого человека, который рвется домой, к другой женщине. И она призналась себе, что план, который возник в ее мозгу почти в тот же момент, когда она узнала о грозных новостях, пожалуй, не созрел бы так быстро, если бы он не был связан с возможностью для нее сопровождать этого парня, Гришу, на его пути.
Гриша сел возле нее, скрутил ей цигарку из газетной бумаги и трубочного табака. Но она отшвырнула цигарку и молча протянула ему пачку хороших русских папирос из запасов Айзика Менахема. Он засмеялся: у нее всегда было припасено что-нибудь получше, чем у него. Затем он спросил серьезно — она в это время отодвинула миску наискосок от себя, — что же она в самом деле придумала против надвинувшейся опасности?
— А тебе какая забота? Тебя ведь это не касается!
Гриша ударил рукой по колену: это, мол, дела не меняет. И она посвятила его в свой план.
— Через пять дней, когда плот будет готов, двое ребят отправятся вниз по течению, по Вилии, под видом сплавщиков. И возьмут тебя с собой до конечного пункта. Половодье, конечно, опасная штука, но что поделаешь? Твоя дорога еще опаснее.
Гриша сидел, смущенный от радости, не смея, однако, обнаружить ее. Он взял Бабку за руку.
— Ты мне словно мать родная или ротный фельдфебель, Бабка, — сказал он, — но пока я не узнаю, как думаешь спастись ты с товарищами, я не уйду.
Бабка недоверчиво смотрела на него, слабо улыбаясь. «Доброе слово иной раз лучше водки», — подумала она.
— Очень я благодарна тебе, но оставаться всем вместе все равно нельзя. Передвигаться большим отрядом тоже не резон — это вроде, как лисице прогуливаться по аллее в усадьбе помещика. Мы попытаемся тремя группами добраться до Вильно — сплавщиками и плотовщиками. Документы для немцев — они пойдут за старших на плотах — уже заказаны и обойдутся всего марок в шестьдесят. А там, в Вильно, будет видно. Конечно, очень трудно и дорого раздобыть бумаги для каждого в отдельности. Да и оставаться в большом городе опасно: того и гляди, могут выдать. Лучше синицу в руки, чем журавля в небе. Ты, Гриша, вместе с Федюшкой и Отто Вильдом отправитесь первыми, а через три недели бараки будут пусты, как прошлогодняя еловая шишка. Они кинутся искать нас на лошадях, а мы будем гостить у рыб. Они вздумают ловить нас сетями, а мы будем отсиживаться в домах, словно кошки, в Вильно, — закончила она торжествующе, вытерла рот рукой, а руку об юбку и закурила папиросу от лучинки, поданной ей Гришей.
Но его восхищенный взгляд был ей гораздо приятнее, чем дым хорошей папиросы, которой она уж давно не баловалась.
В ночь перед отъездом Бабка, участвовавшая в двух сражениях и собственноручно застрелившая трех человек, как бы окончательно утратила всю жестокость и мужскую заскорузлость души. В объятиях Гриши лежала и трепетала молодая женщина. Все, что в ней было материнского и женственного, в эту ночь передалось возлюбленной. Она держала его голову, заглядывая в его глаза, вновь привлекая его к себе, и терлась щекой о его подбородок. Она слушала биение его сердца, впивалась зубами в его руку. И долго красный огонек лампадки перед образом пресвятой девы отсвечивал на ее ресницах и белках глаз, когда она, устремив глаза вверх, оберегала сон любимого.
Воздух в хате был насыщен ее страстными мольбами, то одно, то другое желание, а то и целых три сразу несвязно вспыхивали в ее мозгу, возносясь к богородице, которая ведь тоже почиталась матерью. Чтоб он остался здесь, просила она, чтоб его побег удался, чтоб она сама бежала с ним и охраняла его. Она, Бабка, нет, Анна Кирилловна, женщина, избравшая, после того как она познала многих, одного-единственного мужчину, и с напористостью и гневом старой рыси стремилась быть на одной тропе со своим возлюбленным, чтобы оберегать его или обладать им.
Она пламенно верила в добрую волю богоматери, но, чуть-чуть отступая от своей слепой веры и как бы пытаясь остановить время, убеждала себя, что власть врунах дьявола и что заступничество богоматери имеет не большее значение, чем слезы и мольбы падчерицы, обращенные к отчиму, у которого жесткий кулак и сердце, жаждущее водки. Но и самый сварливый отчим может вдруг оказаться в благодушном настроении и откликнуться на просьбы, казалось бы, невыполнимые: так любимый котенок остается в живых, хотя для него уже уготовлены мешок и камень на шею; так и дьявол, шагая в высоких, со звенящими шпорами, сапогах по небесному своду, поглаживая свои бакенбарды, может вдруг пропустить этого Гришу сквозь сеть заграждений, которыми немец покрыл страну и которые становились все гуще и гуще по мере приближения к фронту.
Она бесшумно слезла с нар, подложила дров в маленькую железную печурку, чтобы Грише крепче спалось в приятном тепле, и, вся в огненных отсветах, в игре теней, трепетавших, как крылья летучей мыши, простерлась перед изображением женщины с золотым сердцем.
Когда утром Гриша в последний раз стоял перед Бабкой, одетый в поношенную, в заплатах, шинель русского пехотинца, она сама повесила ему на шею медный значок солдата Бьюшева.
— На колени, — повелительно сказала она, заставляя его склониться перед образом божьей матери. Гриша, который уже давно перестал верить в иконы и попов, а тем более в католических, повиновался, однако, уступая, из благодарности, тому огромному чувству, которое излучалось от этой женщины. Устремив взор на икону, шепча не то заклинания, не то молитвы, она засунула ему под рубашку медную бляху, обдавшую холодом тонкую кожу на груди. Потом присоединила к ней — Гриша не сопротивлялся — еще амулет, который носил Бьюшев, — четырехугольную бронзовую пластинку тонкой работы с изображением трех святых дев, охраняемых двумя ангелами.
Она взывала к душе Бьюшева: пусть она повинуется ей теперь, как повиновалась при жизни, пусть даст добрый совет Грише, пусть видит в нем товарища и друга, пусть помогает и служит ему.