Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 107 из 108

— И его величество того же мнения. Не приди как раз сегодня золотая походная фляга с бриллиантовой монограммой, для Шиффенцана нашлись бы и более неприятные комплименты. Но вещь действительно превосходная, футляр из голубого бархата и оправленная золотом пробка в бриллиантах.

Морской офицер в темно-синем мундире с золотым кортиком щелкнул языком:

— Та-та-та, это подошло бы и нашему брату! По стилю, конечно!

— Не говорите! Для Шиффенцана получение этой драгоценности было прямо как дар провидения. Его величество был в таком бешенстве, так адски разгневан! «С меня довольно и случая с Кавелль!» — закричал он и отпустил по адресу Альберта несколько крепких выражений, к сожалению, я тотчас же забыл их.

Ветер немилосердно бьет в окна. Морской офицер раздраженно прислушивается, он обеспокоен, расстроен.

— Ужасная погода. В канале, вероятно, опять будет буря! А подводные лодки как раз в пути.

Фридерици осторожно, искоса, поверх очков, взглянул на своего партнера.

— Как вы думаете, они справятся?

Собеседник озабоченно покачал головой.

— Да, без сомнения, если у нас подводных лодок достаточно.

— А достаточно ли их у нас?

— Да. That is the question[13]. Что же все-таки случилось у Шиффенцана?

— Вы хотите сказать — у Лихова? Ничего особенного. Расстрел какого-то русского. Все дело в споре о юрисдикции. С него и началось.

— Ах, — сказал, вздыхая, капитан-лейтенант, вставая и оправляя складку на брюках, — эти вечные споры о пределах компетенции. У всех у них ведомственная мания величия, а его величество разбирайся в этом!

Фридерици вздохнул с сожалением.

— Что и говорить, руководить армиями не гусей пасти. К счастью, у его величества есть природное мужество и ясное чувство справедливости, унаследованное от августейших предков.

И оба с чувством восхищения, почти благоговея, взглянули на портрет старого Фрица, новый, сильно приукрашенный портрет, писанный масляными красками: розовое, словно нарумяненное личико, голубые глаза, гениальность во взоре. В золотом овале рамы мундир из темно-синего бархата казался особенно эффектным, на локонах воинственно красовалась треуголка, красная с белым.





Глава седьмая. Последний аккорд

Вокзал в Мервинске, как и многие другие вокзалы восточной области, расположен довольно странно. Большая широкая вокзальная улица, которая за пределами города превращается в мощную дубовую аллею, не доходит вплотную до вокзала, она дугой поворачивает к полотну и тянется вдоль него. Ответвление ее уходит, пересекая рельсовый путь, прямо в поля. Когда приближается поезд, шлагбаум, окрашенный в сине-красно-белые цвета — цвета русского флага, заграждает этот переход.

Ефрейтор Герман Захт отправляется в отпуск для восстановления здоровья: обливаясь потом, он торопливо идет по аллее. На голове его шлем, через плечо винтовка, в правой руке сундучок, в левой — пакет с документами: отпускное свидетельство, дезинсекционная справка, свидетельство на пищевое довольствие, проездной билет со всевозможными печатями. Отправиться в отпуск без документов так же невозможно, как без ног.

От поворота дороги, от шлагбаума до вокзала еще минуты две ходу, минута нужна, чтобы протолкаться через толпу и попасть в переполненное купе. А уж тогда пусть себе трогается поезд! Он молится про себя — только бы не опоздать! Упусти он этот поезд, пропали добрых три четверти дня незаменимого, до жути неповторимого отпуска! И он бежит по снежной дороге, по гололедице, обливаясь потом, несмотря на холод, ибо на спине у него — ясно! — до отказа набитый вещевой мешок; там продукты для жены, ребенка и для него самого, чтобы в отпуску, в восточном районе Берлина, не очутиться в худших условиях, чем в восточном районе России. Эта каналья, ефрейтор дезинсекционной камеры, заставил его, чтобы выжать взятку, потерять лишних одиннадцать минут в ожидании печати и подписи, а ведь он еще в лазарете подвергся дезинсекции и вернулся оттуда совершенно чистым. Ему нужна была справка об этом. Но вечная склока между дезинсекционной камерой и комендатурой всегда отражается на слабейших, а никто не является более слабым перед лицом ефрейтора, уже побывавшего в отпуску, чем ефрейтор, который изо всех сил торопится на поезд.

На бегу Герман Захт представляет себе, как на Силезском вокзале его ждут дети, поезд уже давно покинул большой темный перрон, направившись к Александерплац, а дети все мечутся в поисках папы, который ведь обязательно должен приехать. Шарф стал мокрым от пота. Он не решается, во избежание потери времени, поднять руку и взглянуть на часы. Он бежит, бежит вперед, вещевой мешок давит плечи, шлем болтается на висках, бечевки на пакете и ящике трещат, винтовка все время бьет прикладом по правому колену, шашка ударяется о левое. До изгиба дороги осталось еще метров пятьдесят, но он уже слышит резкие гудки и мощное пыхтенье двинувшегося паровоза. Этот поезд для отпускников очень длинный. Паровоз, вероятно, только что тронулся… Он опоздает минуты на три, но и полминуты опоздания решают дело. Можно уже и сейчас рухнуть на землю или сесть на ящик и завыть от отчаяния. Но он продолжает бежать. Он так взбудоражен, так еще надеется на невозможное, на чудо, в которое не верит. Он все бежит, хотя между деревьев уже клубится дым от паровоза: в тот момент, когда Захт достигает казенного шеста с сине-бело-красными полосами, громадный паровоз скорого поезда, выбрасывая пар и дым, бесшумно играя рычагами, проходит мимо него на расстоянии двух с половиной метров. У Захта вырывается крик отчаяния.

— Камрад! — кричит он. — Камрад! Берлинец! — и, почти шатаясь, машет своими отпускными документами.

Кочегар толкает в бок машиниста, который собирается дать полный ход. Герман Захт застыл у шлагбаума, первые вагоны проходят мимо, три офицера с веселыми лицами теснятся у окна, чтобы поглядеть на опоздавшего, донельзя потешного солдатика, который стоит, с сундучком в руке, обливаясь потом, разинув рот и широко открыв глаза. Из ближайшего вагона кто-то насмешливо кивает ему. Вот проходит первый вагон второго и третьего классов, вот — солдатские вагоны третьего и четвертого.

Все кончено, думает Герман Захт. Напрасно он бежал, напрасно нажил воспаление легких или плеврит, ибо рубашка его хлюпает на спине. Конец ноября, стоят восьмиградусные морозы.

Кочегар толкает машиниста локтем в спину.

— Вот там еще один камрад, который хочет домой…

Конец ноября 1917-го… По служебной инструкции, машинисту поезда полагается дать полный ход в этом месте. Герману Захту это известно, как и всем прочим. Сейчас вагоны побегут все быстрее и быстрее, но даже и теперь, если бы руки и были свободны, уже невозможно вскочить на одну из этих бегущих мимо подножек, обледенелых, скользких. Кто решится на это?.. Да, конечно, если бы тут стоял капитан или какой-нибудь другой офицерский чин, повелительно машущий рукой, тогда, может быть, удалось бы склонить машиниста, несмотря на все инструкции, затормозить, остановить поезд. Но здесь всего только германский солдат, простой отец семейства, из низов…

Металлический, стальной, резкий скрежет колес поезда вдруг достигает его слуха. Поезд не ускоряет хода, поезд замедляет ход, он скользит, словно булочка на тарелке, и останавливается, как булочка, у края тарелки. Из окон офицерских купе выглядывают удивленные лица, но с площадки машиниста кто-то нагибается и кричит Герману Захту:

— Да влезай же, болван!

Понадобилась какая-то доля секунды, чтобы Захт понял, что поезд остановился ради него. Он перелезает через шлагбаум и бежит со своими пожитками к ближайшему вагону. Привлеченные остановкой, высовываются из опущенных рам головы в солдатских фуражках. Они моментально, быстрее, чем он сам, соображают, в чем дело, открывают дверь отделения, протягивают руки, забирают пакеты; кто-то тащит его за левую руку. Правой он сам ухватился за обледенелую ручку вагона, упираясь коленом в дверь. Его втаскивают в поезд. Дверь захлопывается, и поезд с новым скрежетом, громыхая огромными колесами паровоза и вагонов, продолжает свой путь на запад. Офицеры на своих мягких диванах переглядываются.

13

Вот в чем вопрос (англ.).