Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 90

— Триста долларов, — быстро отозвался его честь.

Юргис в недоумении переводил взгляд с судьи на юриста.

— Может кто-нибудь внести за вас залог? — рявкнул судья.

Чиновник, стоявший возле Юргиса, объяснил ему, что это значит. Юргис отрицательно покачал головой, и не успел он опомниться, как полисмен уже увел его в помещение, где дожидались остальные заключенные. Там он просидел, пока не кончилось судебное заседание, а потом его снова втолкнули в тюремную карету, и он до мозга костей продрог по дороге к окружной тюрьме, которая находилась на северной окраине города, в десяти милях от боен.

В тюрьме Юргиса обыскали, оставив при нем только его деньги, пятнадцать центов. Потом его куда-то повели, велели раздеться догола и приготовиться к мытью, после чего он должен был пройти по длинному коридору мимо камер с решетчатыми дверями, за которыми сидели заключенные. Для последних это ежедневное обозрение вновь прибывших, которые шли в чем мать родила, было большим развлечением, и отовсюду неслись веселые комментарии. Юргиса заставили мыться дольше остальных, в тщетной надежде, что он отмоет хоть часть своих фосфатов и кислот. Заключенных сажали обычно по двое, но одна камера пустовала, и Юргиса посадили в нее.

Камеры тянулись ярусами, двери их выходили на галереи. Камера Юргиса была семь футов в длину и пять в ширину; в каменный пол была вделана тяжелая деревянная скамья. Окно отсутствовало, свет в камеры проникал только через узкие окошки под самым потолком верхней галереи. В каждой камере, на расположенных одни над другими нарах, лежало по соломенному тюфяку и по паре серых одеял. Последние заскорузли от грязи и кишели блохами, клопами и вшами. Приподняв тюфяк, Юргис потревожил выводок тараканов, и они разбежались, испуганные почти так же, как и он сам.

Вместо обеда ему принесли опять «дурман с дрянью», добавив еще котелок супа. Многим заключенным еду приносили из ресторана, но у Юргиса на это не было денег. У некоторых были книги, карты, ночью им разрешалось зажигать свечи, но Юргис был один, в темноте и безмолвии. Он снова не мог уснуть, в его мозгу проносилась все та же вереница мыслей, доводивших его до исступления; они хлестали его, словно кнут по обнаженному телу. Когда наступила ночь, он все еще ходил взад и вперед по камере, как дикий зверь, ломающий себе клыки о прутья клетки. Порою, обезумев, он бросался на стены и бил по ним кулаками. Но результатом были только синяки и царапины, стены оставались холодными и безжалостными, как люди, которые их построили.





Где-то церковный колокол час за часом отбивал время. Когда пробило полночь, Юргис лежал на полу, заложив руки за голову, и прислушивался. Вместо того чтобы умолкнуть с последним ударом, колокол загремел еще громче. Юргис поднял голову. Что это значит? Пожар? Господи! А вдруг действительно в тюрьме пожар? Но потом он начал различать в гулком перезвоне какую-то торжественную мелодию. И она, казалось, разбудила весь город; кругом — близко и далеко — наперебой зазвонили колокола. Целую минуту лежал Юргис, теряясь в догадках, и вдруг его осенило: ведь это сочельник!

Сочельник! Юргис совсем позабыл о нем! Шлюзы памяти открылись, и на него обрушился поток новых воспоминаний, наполнивших его душу мучительной болью. Там, в далекой Литве, они тоже праздновали рождество. И словно это было вчера, он увидел себя совсем маленьким, и своего пропавшего брата, и своего умершего отца, в избе, окруженной густым, непроходимым лесом, где целые дни валил снег, отрезая их от всего света. Литва была далеко, и туда не добирался Санта-Клаус, но и там были покой, благоволение к людям и чудесный образ младенца Христа. Даже в Мясном городке Юргис и его семья не забывали о рождестве — его лучи всегда проникали в их мрак. Прошлогодний сочельник и все рождество Юргис до одурения работал в убойной, а Онна — в упаковочном цехе, и все-таки у них хватило сил повести детей погулять по улицам, показать им витрины магазинов, украшенных елками и сверкающими электрическими лампочками. В одной витрине были живые гуси; в другой — чудеса из сластей, розовые и белые леденцовые палочки-батоны такой величины, что хватило бы и великану, торты с ангелочками на верхушке; в третьей — ряды жирных желтых индеек, украшенных бумажными венками, и подвешенные клетки с кроликами и белками; в четвертой! — волшебная страна игрушек, прелестные куклы в розовых платьях, пушистые овечки, барабаны, каски. Юргис и его родные вернулись домой не с пустыми руками. Они взяли с собой огромную корзину и сделали рождественские покупки — большой кусок свинины, капусту, ржаной хлеб, рукавички для Онны, резиновую пищащую куклу и маленький зеленый рог изобилия с конфетами. Этот рог потом повесили в кухне, и на него с вожделением взирали шесть пар жадных детских глаз.

Даже полгода работы в колбасном цехе и на удобрительной мельнице не могли убить память о рождестве. К горлу Юргиса подступил комок при воспоминании о том, что в ту самую ночь, когда Онна не вернулась домой, тетя Эльжбета отвела его и сторону и показала купленную за три цента старую рождественскую открытку с изображением ангелочков и голубков, грязную и замызганную, но ярко раскрашенную. Она почистила ее и собиралась поставить на камин, чтобы дети полюбовались. При этом воспоминании все тело Юргиса содрогнулось от тяжелых рыданий — в нищете и горе проведут они рождество. Он сидит в тюрьме, Онна больна, семья погружена в отчаянье. О, это слишком жестоко! Хоть бы здесь, в тюрьме, оставили его в покое, не дразнили перезвоном рождественских колоколов!

Но нет, эти колокола звонят не для него, это рождество не его рождество, он тут лишний. Он тут никому не нужен, его отбросили ногой в сторону, как ненужный хлам, как труп какого-то животного. Это чудовищно, чудовищно! Его жена, быть метет, умирает, сын погибает от голода, вся семья замерзает, — а эти колокола вызванивают свой рождественский напев! Какая горькая насмешка — за него, Юргиса, наказана его семья! Его поместили туда, куда не проникает снег, где холод не пронизывает тело, ему дают есть и пить, но если должен был понести наказание он, то почему, во имя неба, не посадили в тюрьму его семью, а его не оставили снаружи, почему, чтобы наказать его, обрекли голоду и холоду трех слабых женщин и шестерых беспомощных детей?

Таков был закон этой страны, таково было ее правосудие! Юргис выпрямился, дрожа от обуревающих его чувств, сжав кулаки и подняв руки; душа его пылала возмущением и ненавистью. Тысяча проклятий этой стране и ее законам! Правосудие тут было ложью, отвратительной, грубой ложью, такой черной и гнусной, что она могла существовать только в мире кошмаров. Оно было притворством и омерзительной насмешкой. В нем не было ни справедливости, ни законности, ничего, кроме насилия, угнетения, произвола и безжалостного, безграничного самовластия! Его растоптали, выпили из него все соки, убили его старика отца, унизили и опозорили жену, запугали и разрушили всю семью. Теперь с ним покончили, он ведь больше не нужен. А когда он вздумал бунтовать, стал поперек дороги — вот как спим разделались. Его упрятали за решетку, словно он дикий зверь, существо без чувств и разума, без прав, без привязанностей. Нет, даже со зверем не обходятся так, как с ним! Какой нормальный человек поймает дикого зверя в его логове, а детенышей оставит погибать одних?

Эти полуночные часы были поворотными в жизни Юргиса: они положили начало его мятежу, его отщепенству, его неверию. У него не хватало знаний, чтобы проследить социальное преступление до его далеких истоков, он не понимал, что его раздавило нечто, именуемое «строем», что именно мясные короли, его хозяева, купили законы страны и с судейского кресла так бессердечно решили его судьбу. Он знал только, что с ним поступили несправедливо, что с ним поступил несправедливо весь мир, что вся мощь закона и общества обращена против него. И с каждым часом душа его становилась все чернее, с каждым часом в ней рождались все новые мечты о мести, о бунте и яростная безудержная ненависть.