Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 80

Наталия Александровна встала и вышла вместе с врачом в соседнюю комнату.

— «Мистер Рахманинов, музыкант должен заниматься своим делом. Генерал-бас не руководит сражениями»… — письмо полетело в помойное ведро.

— Я не хочу вас запугивать, — вздохнув, сказал врач. — Анализы не дали ясной картины. Но снимки мне определенно не нравятся. Надо будет их вскоре повторить. Вообще же положение достаточно серьезное, чтобы не сказать хуже. Я настаиваю на полном покое.

— Боюсь, что это невозможно. Вы же сами видите…

— Я всего лишь врач, у меня нет мер принуждения. Постарайтесь использовать все свое влияние на Сергея Васильевича. Скажите, что он губит себя. Это не будет преувеличением. Для семидесятилетнего человека непростительно такое мальчишество.

— К сожалению, в нем нет ничего мальчишеского, — печально сказала Наталия Александровна. — Если уж что решит, его не собьешь.

— Я сказал все! — врач церемонно, чуть обиженно поклонился и вышел.

Наталия Александровна вернулась к мужу.

— Сережа, врач настаивает на полном покое. Твоя болезнь очень серьезна.

— Я просил тебя не говорить об этом! — резко перебил Рахманинов и тут же пожалел о своем тоне. — Мой терпеливый, мой стойкий оловянный солдатик, потерпи еще немного. Ты ведь знаешь, что для меня это значит. Немцев погонят, я в этом уверен, но сейчас нельзя себя жалеть… Пойми, они все делали без нас… мучались, голодали, холодали, строили, уничтожали, ошибались, умирали, тяжело, надрывно тянулись к чему-то лучшему. И все без нас. Вот почему нам не было пути назад. И сражаются они без нас, и гибнут… А сейчас, сейчас, ты понимаешь, какая-то крупица, жалкая крупица нашего там есть. Ее приняли. И уже не стыдно. Опять появился берег… и можно до него дотянуть.

Наталия Александровна молчала, потупив голову.

— Ты хоть слышишь меня?

Она молча кивнула.

— Спасибо, — сказал Рахманинов и, превозмогая боль в спине, поднялся. — Пора одеваться…

Сталинград. Блиндаж. Усталые, потные, грязные, иные в свежих бинтах бойцы ужинали после боя. Только что отбита очередная немецкая атака, в глазах не погасло возбуждение, но движения вялы, и нет жадности к пище, хотя в желудках пусто. Нехотя корябали деревянными ложками прокопченные котелки с гороховым концентратом.

— Сколько я этого горохового пирея сожрал, — заметил пшеничноусый солдат. — На всю жисть музыки хватит.

— Ты, видать, долго жить собрался? — сказал пожилой солдат с забинтованной головой.

— До самой смерти, — вяло отшутился тот.

В блиндаж спустился лейтенант.

— Не рассупонивайтесь, ребята, и чтоб оружие — под рукой. Он скоро опять попрет.

— Когда он угомонится, дьявол?

— Когда мы его угомоним.

Хотя ели без охоты, а все-таки пища маленько подбодрила солдат, особенно когда свернули по «козьей ножке».

— Покрутите, товарищ лейтенант, может, чего поймаете, — попросил пшеничноусый солдат.

Лейтенант подвинул к себе трофейный радиоприемник в железном ящике и стал ловить передачи.

— …унаваживая… — вкрадчиво произнес голос и сорвался в свист. Лейтенант крутнул ручку, ослепительно ворвалась музыка и будто соскочила с крючка. — …унаваживая… — повторил прежний голос, — видать, материалы для областных газет.

— Мать их в душу, что они там все унаваживают! — разозлился пожилой солдат.

Шум и свист эфирных ветров вдруг сменился ясным, близким, теплым женским голосом:

— Оставьте это, товарищ лейтенант! — попросил молоденький боец, который сейчас, без пилотки, ужасно походил на ушастого консерваторского мальчика.

— Душевно! — заметил пшеничноусый солдат.

— Рахманинов… Сергей Васильич… — умиленно проговорил Иван. — Старый друг.

— Ври, да не завирайся, сын полка! — процедил лейтенант. — Какой он тебе может быть друг?





— С самых молодых, юных лет, — сказал Иван. — Мы с ним одну девушку любили, она после моей женой стала.

— Отбил у Рахманинова бабу? — засмеялся пшеничноусый.

— Ладно травить! — строго сказал лейтенант. — Он — Рахманинов: гений, а ты кто?

— Крестьянин, потом солдат, потом колхозник, потом лес валил, после помощником на катере ходил, теперь обратно солдат, — спокойно пояснил Иван. — Мы в Ивановке оба жили, это на Тамбовщине, он в барском доме, я — при кухне, — каждому своё, а Марина всежки мне досталась. — Он помолчал. — Правда, ненадолго, померла от рака.

— Что-то неинтересно ты сегодня травишь, сын полка, зевнул лейтенант. — Повеселее чего не придумаешь?

— Я вам не циркач, — отрезал Иван и забился и угол.

Лейтенант промолчал, он поймал какую-то тихую музыку, и разговор замолк. Бойцы погрузились в думы, кто задремал.

К Ивану подполз ушастый.

— Расскажите про Рахманинова, — попросил он.

— Зачем тебе брехню слушать? — угрюмо сказал Иван.

— Вы правду говорили… Я тоже учился музыке, я понял.

— Да чего говорить-то? Были знакомы. Он барин, я мужик, разная материя. На Марине перехлестнулись. Нынче все быльем поросло, а переживал я крепко. А все-таки мой верх оказался, — сказал он с бедным торжеством.

— Я сразу понял, что вы необыкновенный человек, — наивно признался ушастый. — Как только увидел.

— Самый что ни на есть обыкновенный… — проворчал Иван.

— Хорош обыкновенный! В таких годах — и на переднем крае!

— Так это ж, милый, случаем вышло, сам видел. Не подбей фрицы наш катерок, нешто б попал сюда?

— А как же вас с Тамбовщины на Волгу занесло? — полюбопытствовал ушастый солдатик.

— А это я, милок, чтобы к войне поближе, — улыбнулся Иван, и на этом кончился едва завязавшийся разговор — сигнал боевой тревоги.

Рахманинов продолжал концертировать: Нью-Йорк, Филадельфия, Питтсбург, Детройт, Кливленд, Чикаго. По обыкновению строгий, подтянутый, в безукоризненном фраке, он появлялся на сцене, отвешивал короткий поклон, расправлял фалды, усаживался, пробовал ногой педаль — все, как всегда, и лишь самые близкие люди знали, чего стоит ему каждое движение, как затруднена его поступь и каким нечеловеческим усилием воли скрывает он от публики свои муки…

И вот концерт в Мэдиссон-гарден, самом большом концертном помещении Нью-Йорка. Рахманинов с блеском завершает прелюдию ре минор. Овация зала. Рахманинов пытается встать и не может. Он отталкивается руками от сиденья табуретки — тщетно. Скрученный непереносимой болью позвоночник не дает ему распрямиться.

Аплодирующие люди наконец замечают странные движения маэстро. Они не понимают, что с ним происходит, переглядываются, пожимают плечами.

Последним усилием Рахманинов отжимает тело от табурета и почти падает на рояль.

— Занавес!.. Занавес!.. — разносится за кулисами.

Дают занавес. Аудитория взволнована, наконец-то поняли: с пианистом случилась беда. Ритмичные аплодисменты — это уже не просто приветствие, а выражение сочувствия, почитания, признания артистического подвига великого художника.

Рахманинова окружили люди, среди них Наталия Александровна, импресарио, домашний врач. Они помогли ему распрямиться.

— Ничего, ничего, — говорит Рахманинов. — Наташенька, успокойся. Все правильно. Я так хотел…

— Носилки! — потребовал врач.

— Погодите! — властно произнес Рахманинов. — Всем уйти со сцены. Я должен поблагодарить публику… И попрощаться.

В его голосе — была такая воля, что все невольно повиновались. Взвился занавес. Рахманинов шагнул к рампе и поклонился на три стороны.

Занавес успели опустить, прежде чем он рухнул на помост. Появились носилки. Рахманинова уложили на них и понесли. Он посмотрел на свои руки — большие, прекрасные, измученные бесконечными кровоизлияниями в кончиках пальцев, трещинками, заливаемыми коллодием, дивные руки, принесшие столько высокой радости людям, и прошептал: