Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 57

  А вот на этот раз ей хотелось, чтобы никто не видел того, что случилось, чтобы никто об этом не знал. Это было ее собственное, личное переживание.

  Наконец-то собственное, личное переживание.

  После стольких лет подавления чувств искусственностью и фальшью в ней вдруг пробудилась тоска по свободе, стремление к простоте и непосредственности, к настоящей нежности, ко всему тому, чего она искала и чем, впрочем, порой пренебрегала.

  Каким-то невинным, но страстным движением она потянулась перед зеркалом, улыбнулась себе, подняла руки.

  Но тут же вздрогнула, тихо вскрикнула и схватилась рукой за голову.

  Господи, ведь она, может быть, никогда уже больше его не увидит. Она не знает, кто он, не помнит даже имени и фамилии, которые он назвал.

  Но сразу же успокоившись, улыбнулась.

  — Он найдет меня. В этом не может быть сомнения.

  Поэтому, когда вечером Оля вышла из дому, она могла без всякого притворства сказать стоящему в воротах Генрику, измученному многочасовым ожиданием:

  — Я знала, что вы меня найдете, я знала.

   Для Генрика мир выглядел так, будто его кто-то прибрал, вычистил, вымыл, освежил, подкрасил. Все было новое, красивое, стройное и сверкающее. Воздух дышал надеждой, на горизонте вырисовывались очертания сбывшихся мечтаний.

  Они встречались каждый день. Сидели в безлюдных кафе, ходили на прогулки по пустынным окраинам, иногда прятались в темноте кинозала, иногда выезжали за город и бегали по лесу.

  Держались за руки, разговаривали, обнимались.

  Оля ждала, что Генрик найдет какую-нибудь комнату, в которой они будут встречаться, но быстро поняла, что для него все это не так просто. Поэтому она действовала чрезвычайно осторожно. Она боялась отпугнуть его чем-нибудь, что могло показаться ему вульгарным. Она хорошо узнала и поняла его наивность и впечатлительность, абсолютную чистоту его чувства, которая уже начинала понемногу ее раздражать.

  Однажды Оля потеряла терпение. Она напоила Генрика и решила повести его в гостиницу.

  Это была дешевая гостиница, помещавшаяся на втором этаже в доме на углу Маршалковской и Иерусалимских аллей. Входили в нее по лестнице прямо с улицы. Лестница была ярко освещена.

  Генрик, хмурый и насупленный, позволил вести себя за руку, как мальчик, который знает, что будет наказан за шалость.

  Шел дождь, тротуары блестели. Со стороны Аллей на крыше дома, в котором помещались гостиница, горели розовые неоновые лампы, рекламирующие товары Пульса.

  Перед дверями гостиницы Оля остановилась. Взяла Генрика за отвороты пиджака и посмотрела ему в глаза.

  — Я люблю тебя,—сказала она,— и поэтому так злюсь.

  Генрик глупо улыбнулся и посмотрел на освещенную лестницу.

  — Когда я был маленький,— сказал он,— пределом роскоши и комфорта был для меня отель «Полония». Но именно эта маленькая гостиница имела для меня какое-то особенно таинственное очарование большого города. По вечерам, лежа в кровати, я представлял себе, как я во фраке, в цилиндре, в накидке, с белым шарфом вокруг шеи и с сигаретой в углу рта вхожу туда, не то граф, не то апаш, черт знает кто, но какая-то весьма таинственная и романтичная личность.

  В глазах Оли появились скука и досада.

  — Иногда,— сказала она,— ты кажешься идиотом.

  Размечтавшийся Генрик не слышал ее.

  — В этой гостинице должны были происходить какие-то необыкновенные вещи. Но я никогда не мот узнать какие, так как сразу же засыпал.



  Оля снова посмотрела на него с нежностью.

  — Нет, ты не идиот,— сказала она,— ты большой ребенок. Мне хочется надрать тебе уши, чтобы ты заплакал, а потом взять тебя на колени, ласкать и целовать.

  Оля потянула его к лестнице.

  — Идем,— сказала она решительно.

  Генрик слегка упирался. Оля крепко стиснула его руку и потянула.

  Он понял, чем кончится этот день. Его охватила огромная радость и безотчетный, смутный страх.

  Внезапно все чувства, которых за минуту до того было еще такое множество, рассыпались совершенно так, как если бы внезапно на половине такта замолк оркестр среди бешеного тутти .

  Оля гладила Генрика по голове, шептала ему на ухо какие-то слова, которых он не слышал, которые казались ему бессмысленным, даже раздражающим бормотаньем.

  Ему хотелось смеяться. Это желание смеяться в первый момент господствовало над всем остальным. Ему хотелось смеяться над доктором Кемпским.

  «Здорово я обставил доктора Кемпского»,— повторял он про себя, и хотя, собственно, не хотел этого повторять, это как-то само в нем повторялось и само хохотало.

  Никогда прежде не занимала его особа доктора Кемпского. Он просто не принимал его во внимание, доктор Кемпский не учитывался, не существовал.

  И вот теперь ни с того ни с сего фигура доктора Кемпского выросла и стала самой главной. Единственное удовлетворение которое Генрик чувствовал в этот момент, вытекало из факта, что он обставил доктора Кемпского, и это было наполовину спортивное, наполовину фатовское удовлетворение, что он кому-то наставил рога. Сознание превосходства над другим мужчиной, его унижение и посрамление вызывали в нем неизведанное до этого чувство заносчивой гордости.

  И если Генрик почувствовал себя мужчиной, то в первый момент он был обязан этим скорее доктору Кемпскому, чем Оле.

  Но эта странная, ядовитая и недобрая веселость длилась очень недолго, всего несколько секунд и тут же внезапно исчезла, а вместе с ней исчезла и фигура доктора Кемпского.

  Генрик почувствовал страшную грусть. «Значит, вот чем все это кончилось,— подумал он.—» Значит, вот как это выглядит».

  Ему вдруг стало страшно жаль всего, что было до этого между ним и Олей. Сердце его сжалось, когда он вспомнил тот первый поцелуй на Мазовецкой улице.

  Он оплакивал все это, как мы оплакиваем далекое, невозвратное детство.

  Ему стало очень жаль Олю. Она молча лежала рядом с ним, голая, с головой, втянутой в плечи, со спутанными, разбросанными по подушке волосами. Эта нагота, которая рождала самые вдохновенные видения, когда Оля была одета, теперь казалась чем-то обыкновенным и немного смешным, скорее тривиальным, чем возвышенным.

  Несмотря на все это, чувство его к Оле не изменилось и не уменьшилось. Напротив. Ему казалось, что он любит ее еще больше, что его любовь значительно выросла, как вырастает любовь людей, которые вместе пережили тяжелую утрату.

  Он нежно обнял ее за шею и несколько раз горячо поцеловал.

  Потом его охватила приятная сонливость. С детской доверчивостью уткнулся он в Олино плечо и задремал.

  Во фраке, в цилиндре, в накидке, с белым шарфом вокруг шеи и с сигаретой в углу рта увидел он себя поднимающимся неторопливо и небрежно по лестнице отеля. Сейчас тут произойдет что-то необыкновенное. Вещи совершенно необычайные, абсолютно противоречащие всему, что приносит повседневность. Вот он подходит к дверям с матовыми стеклами, кладет руку (в белой шелковой перчатке) на позолоченную, блестящую ручку, открывает их стремительным, широким жестом.

  Он заснул.

Разбудили его чьи-то шаги в коридоре. Ему показалось, что это отец возвращается с затянувшегося собрания, может быть немного пьяный, в последнее время это случалось. Его успокоила мысль, что ночь еще длинная и можно еще спать и видеть сны о вещах, недостижимых наяву. Но вдруг он широко открыл глаза, увидел слабый желтый свет, падающий из коридора через стекло над дверью, и вспомнил, где он.

  С улицы проникал свет, холодный и грязный. Сквозь гардины ложились тени на стены, оклеенные обоями в цветочки. В комнате царил полумрак. Время от времени проходили трамваи. Тогда все тряслось и стучало, а металлический шарик на спинке кровати позвякивал. На Мраморном ночном столике лежал опрокинутый стакан. Капли воды с большими интервалами капали с мраморного столика на пол, где стояла деревянная пепельница, а на дырявом коврике валялись окурки. Где-то били часы. Били долго — должно быть, полночь.