Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 57

  Позволю себе пожать ваши ручки и очень сожалею,  что на расстоянии.

                                                                                                                           Генрик.

  Он долго колебался, опустить ли эту открытку в ящик, а когда опустил, его охватило отчаяние, что он позволил себе слишком большую смелость и что теперь уже никогда панна Ядя не будет к нему благосклонна.

  Она казалась ему такой близкой и дорогой, он был готов ехать в Бялобжеги и просить ее руки, он обдумывал, что скажет родителям о своем отъезде. Каждую ночь она снилась ему, каждый день он думал о ней.

  Генрик редко получал письма. Письмо, которое он получил, было розового цвета, его фамилия и адрес были выписаны на конверте крупным ровным и красивым почерком.

  Он держал письмо в руках, вертел его, разглядывал и не решался распечатать. Это могло быть, это должно было быть письмо от панны Яди. Ведь он послал ей открытку, чтобы иметь предлог дать свой адрес.

  Ему казалось, что он держит в руках не письмо, а медальон с изображением девушки, трогательной, полной тепла, со склоненной головкой обнимающей руками свои плечи, мерцающей в игре света и тени.

  Он боялся распечатать это письмо. Боялся, что холодное, чужое или равнодушное содержание уничтожит и разобьет сокровище, которое он нашел под деревом на лугу над Пилицей и с того вечера носил в своем сердце. Весь день он ходил, так и не распечатав письма, шепча про себя трогательные, нежные слова, которых, конечно, не могло быть в этом письме. Временами его одолевали сомнения, и он уже читал в своем воображении слова суровые, карающие, полные упрека:

  «Право, не знаю, неужели я дала тебе повод безнаказанно обижать меня такой дерзостью...»

  К вечеру он оказался в Лазенках и сел на скамейку, на мгновенье закрыв глаза, прижал письмо к груди и резким, отчаянным движением распечатал его.

   Пан Генрик!

  Не прибавляю к обращению ничего, так как боюсь, чтобы вы не рассердились, но вы сами должны догадаться. Я очень обрадовалась вашей открытке, так как подумала, что, может быть, вы меня не так уж не любите, как я думала, потому что вы никогда не хотели со мной разговаривать, даже не смотрели на меня. Еще бы. Не на что. Там, в Варшаве, наверно, такие девушки, на которых и посмотреть приятно и стоит поговорить. Но хотя я некрасивая и неумная, все-таки вы обо мне вспомнили, отчего я несколько дней ходила такая счастливая, что вы не можете себе представить. Я бы вам сказала, что о вас говорили все девушки в Бялобжегах, когда вы уехали, но не хочу, а то вы начнете воображать. Пожалуйста, не сердитесь, но я иногда о вас думаю, а два раза плакала, что вас уже здесь нет, и я не могу хотя бы вас увидеть. Нет. Три раза плакала. Потому что один раз плакала, когда вы не пришли на гулянье на луг, а я думала, что вы придете, и только ради вас я туда собиралась, и наряжалась, и надушилась «акацией», так как в «Звене» сказали, что вы этот запах любите, а вы не пришли, и я плакала.   Пожалуйста, напишите мне еще когда-нибудь хоть словечко, а если бы вы когда-нибудь захотели приехать, то я бы, наверно, умерла от радости, потому что вы даже не знаете, а я вам ничего не скажу.

Очень извиняюсь.

                                                 Ядя.



  Генрик долго еще сидел на скамейке, растерянный и пораженный. Он чувствовал, что не хочет, не желает отказываться от того, что еще минуту назад было самой нежной и самой сокровенной сущностью его мечтаний. Первый раз в жизни женщина признавалась ему в своих чувствах. Это наполняло его паническим страхом и смятением. Ему казалось, что кто-то посягает на его физическую целостность, бесцеремонно домогается права на интимность. То, что еще минуту назад казалось ему мерцающим сиянием тепла и нежности, превратилось вдруг во что-то тепленькое и душное. Генрик скомкал письмо, которое неприятно жалобно зашелестело. Он встал со скамейки и пошел к выходу. По дороге он бросил смятое письмо в урну. Лицо его исказила какая-то пренебрежительная, не свойственная ему гримаса. Он чувствовал себя подлецом. И только оказавшись на Иерусалимских аллеях, пришел в себя. Ему было тошно и стыдно.

  Ему очень хотелось убежать, но он не знал, от кого и куда.

         7

  Генрик познакомился с Олей, когда был на втором курсе факультета истории искусств. Теперь он все чаще с грустью думал: кому нужна история искусств? Вначале ему казалось, что именно здесь он найдет удовлетворение своих несбывшихся артистических стремлений, но довольно скоро понял, что на этом пути искать удовлетворения бесполезно.

  Своих  сомнений он не открывал никому. Он чувствовал то, что чувствует путешественник, который в пути узнает что сел не в тот поезд, но стыдясь обнаружить свою ошибку, никому об этом не говорит и только терпеливо ждет первой станции, на которой сможет сойти.

  Отец был очень недоволен избранной Генриком специальностью.

  — Что это вообще такое?—спрашивал он с раздражением.— Человече! Нужно ведь иметь какую-то профессию. Профессию. Такие вещи можно изучать, будучи любителем, но в наше время надо обязательно иметь профессию.

  Быть может, такая позиция отца и повлияла на то, что, вопреки собственному желанию, Генрик не бросал избранный факультет. Его возвышало в собственных глазах то обстоятельство, что его занятия и энтузиазм не поняты и даже как будто преследуются.

  Домом правили обычные житейские трудности. Отец уже не предсказывал скорых перемен к лучшему, работал в министерстве на средней зарплате. Во всем царил дух кроткого смирения, который в свою очередь порождал атмосферу, типичную для варшавского обывателя. Они продали виллу и переехали в трехкомнатную квартиру на Вильчей улице. Отец по вечерам читал газету, мать штопала и пыталась бороться с беспорядком, который, однако, всегда оказывался сильнее ее. Генрик мечтал о том, чтобы стать самостоятельным и уйти из дома. Тем временем он пассивно наблюдал, как его все более засасывает обыденность, чувствовал, удивляясь и сознавая свое бессилие, как в скуке, дремоте, отсутствии интереса к миру медленно тают на Вильчей улице все его еще недавно такие светлые упования, как тускнеют и исчезают стремления и даже мечты,

  Янек преподнес всем сюрприз. Получив аттестат зрелости, он поступил в драматическую школу. Атмосфера дома не влияла на него ни в малейшей степени. Могло показаться, что такое экстравагантное решение он принял в знак протеста, если бы он когда-нибудь и сколько-нибудь с домом считался.

  По отношению к Генрику он не изменился. С ним он не разговаривал и обращался к нему только в самых необходимых случаях. Трудно утверждать, следовал ли он при этом определенному решению или же ему просто не о чем было с Генриком говорить. Генрик занимался мало, много спал, читал книги, которые большей частью вызывали у него скуку. Ему шел двадцать второй год, и женщин он еще не знал. Он не умел проявить инициативу, а если случай представлялся, его охватывал страх, и он убегал.

  С Олей он познакомился случайно, и потом всегда считал этот случай странным и, может быть, даже немного сверхъестественным.

  Оля 3., известная художница, была в Варшаве личностью весьма популярной. Ей было тогда около тридцати лет, и она пользовалась большим успехом у мужчин. Пожалуй, не особенно  красивая, она обладала необыкновенным  женским  обаянием, тем   обаянием, которое так очаровывает   мужчин и которое состоит из сочетания детской наивности с распутством. Оля не была ни наивным ребенком, ни распутницей. Обаяние женщин — свойство, касающееся вещей исключительно внешних, свойство, так сказать, рекламное, и оно ни в коей мере не объясняет черт их характера. Оля была прежде всего темпераментной актрисой. Это был тип женщины сугубо современной, сегодня, быть может, уже устаревший, тип женщины абсолютно независимой, демонстративно независимой, уравненной в правах с мужчиной наперекор природе даже в сексуальной жизни, женщины, которую не может уязвить никакая обида, женщины умной, умнее своей эпохи и ее предрассудков.