Страница 15 из 95
От всех этих впечатлений у Терехина на душе стало муторно. Он постучал в дверь, оказавшуюся почему-то запертой, объявил, что инспекторский осмотр тюрьмы закончил, и вежливо попросил, чтобы его отсюда выпустили. Но в ответ услышал:
— Ты что, сукин внук, буйствовать?.. «Кончил»! Вот я те кончу, живо харю разузорю.
Оказалось, что старший сторож Емельич, хорошо знавший Терехина еще по старым, дореволюционным его отсидкам, куда-то смылся. А заменявший его младший сторож знать не знал и ведать не ведал ни о каком инспекторском осмотре.
«Ужасно обидно, весь день пропадет, в два исполком», — подумал Терехин. Ну да к вечеру этот Емельич вернется на смену, или в городе хватятся. Пока что надо ждать. И, поглядывая на мокрый коридорчик, где и присесть негде было, Терехин, скорей по привычке, поплелся в политическую, вошел, не здороваясь ни с кем, и мрачно сел на краешек нар.
В камере политических его, естественно, приняли за новенького. И стали знакомиться, объясняя, кто и за что тут сидит. Один, оказывается, отказался встать в общественном саду при исполнении «Интернационала». («Статья 129-я», — автоматически мысленно отметил Терехин.) Другой нелицеприятно высказался вслух о Ленине. (И снова в голове у Терехина промелькнуло: «Оскорбление величества… статья 103-я…»)
И потянулись мысли по этой дорожке — у писаря веснушчатого нашли прокламацию «возрожденцев» каких-то, за хранение, значит, статья легкая, 132-я… Так вошел Терехин в этот быт привычный, что даже задумался — по какой же он сам статье сидит? Но от этих вздорных раздумий был отвлечен ласковым возгласом:
— Товарищ Валентин, вы-то какими судьбами? Неужто раскрамольничались?
Рядом стоял давнишний приятель, спорщик, неуемный товарищ Игорь (или Исаак Львович Зильберман), закоренелый меньшевик, сиживавший не раз вместе с Терехиным. Не скрыто обрадовался Терехин, но и смутился, сам не зная, почему, очень хотелось ему ответить, что он тоже плотно засел, по солидной статье, 102-й, что ли, но соврать не мог и виновато пробормотал:
— Я по недосмотру.
Сразу стали поминать старое — годы «объединенной», как на предсъездовских дискуссиях грызлись дружески (Терехин с Урала большущий мандат раздобыл, а Зильберман промышлял все больше печатниками), как бегали по проходным дворам, устраивали в чайных «явки», глотали папиросные бумажки с адресами («связи»), как в Лукьяновке их обоих избил до крови надзиратель, а потом швырнул в карцер, где по ночам шныряли жирнущие крысы и залезали в ухо мерзкие мокрицы, как мечтали они оба — скоро, скоро кончится все это, будет по-иному, как, толком не расскажешь, даже понять — не поймешь, но совсем по-иному.
Повспоминав былые годы, товарищ Валентин и товарищ Игорь как-то враз замолчали. Но молчали недолго, а тут же, по старой памяти, вступили в острую политическую дискуссию. В дискуссии этой поминались «учредилка» и разные ошибочные большевистские декреты. Опытный спорщик Зильберман не забыл даже помянуть пакостника Емельича, который как ни в чем не бывало по-прежнему шмыгает по миру со своей огромной парашей. Само собой, все эти его аргументы и доводы сводились к классической формуле: «Мы предупреждали».
Все это, конечно, была обычная меньшевистская чушь, и в теории Терехину ничего не стоило бы, как, бывало, в прежние времена, «крепкими ядрами диалектики разбить все эффектные пирамиды соглашателей». Но бытие, как известно, определяет сознание, и сознание Терехина, незаметно для него самого, стало арестантским. Политическая дискуссия быстро иссякла. Войдя в привычный родной быт, Иван Ильич стал расспрашивать: как сидится? По каким дням передачи? Дают ли теперь книги из библиотеки, кроме замусоленного «Патерика»?..
С толком, входя в суть даже детали мельчайшей, отвечал на вопросы Зильберман: все по-прежнему, даже «Патерик» изъять позабыли, ни зверств каких-нибудь романтических, ни древонасаждений, тихо, мирно, тюрьма как тюрьма.
Вечер подошел. Уголовные притащили парашу и чан с кипятком… Попили, залегли, голова к ногам в ряд… Пошло сначала тонкое, редкое подсапывание, потом густой, ровный, как бы спевшихся, храп. Только Терехин не спал, и виной сему были не облепившие его вши, не крепкий парашин дух, но совершенно ему не свойственные, неприличные даже мысли. Речи товарища Игоря его не поколебали, что же меньшевику делать, если не причитать «а мы предупреждали»? Нет, не в этом дело, не в программах, не в тактике, не в резолюциях! Терехин тщился разрешить непосильный вопрос, в самую утробу залезть, допытаться, как же это так все устроено, помимо царей, большевиков и меньшевиков, что был Емельич, есть и, видно, во веки веков будет… Что это за паскудная болезнь: взрежешь только нарыв на голове, выскочит где-нибудь пониже.
Так и не сумев найти ответ на эти проклятые вопросы, товарищ Валентин вдруг испытал острую зависть к товарищу Игорю, подумав, что при таком положении дел лучше (честнее, да и душевно комфортнее) сидеть в тюрьме, чем быть жандармом или — еще того хуже — начальником над жандармами.
В общем, наутро, когда пропавший Емельич наконец объявился и досадное недоразумение должно было разрешиться самым благополучнейшим образом (никто даже ничего и не узнал об этом глупом его приключении), Терехин твердо объявил трясущемуся от страха старшему сторожу, что на волю не пойдет, а останется здесь, в этой вот самой камере. И оставался там, пока не явились товарищи из «00» (Особый Отдел, надо полагать), не взяли его крепко под руки, не усадили в крытый автомобиль и не увезли, объяснив любопытным, что товарищ Валентин переутомился от работы последних месяцев: четыре кампании, а тут еще эти выборы на съезд… В общем, надо ему отдохнуть месяцок-другой в хорошем санатории.
Недели две только и было разговоров в городе, в учреждениях, в очередях, на всяком крылечке, что о пропаже диковинной… Сколько легенд развели!..
Терехин, оказывается, хотел себя диктатором объявить и «порядок подлинный» завести. Сбежал он и теперь с повстанцами идет наш город осаждать. Все это, разумеется, чистейший вздор. Сидит Терехин в лечебнице бывшей Фекельштейна, сидит тихонько, бежать никуда не пытается, только каждое утро, проснувшись, высовывается из окошка и кричит на петуший манер: «Ниспровергаю!»
Такой вот рассказ написал — и опубликовал — писатель Эренбург в 1921 году.
До того как я прочел этот его рассказ (ну и «Хулио Хуренито», конечно), я время от времени задумывался: а почему, собственно, некоторые книги Эренбурга были изъяты из «открытого хранения» и оказались здесь, в спецхране?
Про книги других авторов, которые я там читал, у меня таких вопросов не возникало. Как правило, это были книги либо эмигрантов (Цветаева, Ходасевич, Замятин), либо «врагов народа» (Воронский, Радек, Бухарин).
Но Эренбург не был ни врагом народа, ни эмигрантом, ни даже отщепенцем (как, например, Булгаков). Он был орденоносцем, лауреатом Сталинских премий, депутатом Верховного Совета. Почему же вдруг его книги оказались здесь, в тюрьме, за семью замками?
Поначалу объяснение нашлось тоже совсем простое. Вот, например, «Виза времени». Такая книга была у меня дома: я купил ее в букинистическом. Правда, с выдранным предисловием. В спецхране же она был целехонькая. С предисловием, автором которого оказался Ф. Раскольников. Вот этот самый Раскольников и был, наверно, «врагом народа», и именно из-за него эренбурговская «Виза времени» попала в спецхран.
Насчет Раскольникова это мое предположение потом подтвердилось. Но оно объясняло далеко не все. К книге Эренбурга «А все-таки она вертится» никаких предисловий не было. Правда, она вышла в издательстве «Геликон», в Берлине. Может быть, в спецхран отправляли все книги, изданные за границей? Да, наверно. Хотя там же, в спецхране, почему-то оказалась и изданная и Москве его книга «Лето 1925 года».
В конце концов я перестал ломать себе голову над этими загадками, решив, что спецхрановская наука «имеет много гитик» и таинственные правила, которыми руководствуются спецхранщики, мне все равно не постичь.