Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 33



Он понравился даже одному детгизовскому редактору, который сам позвонил мне и сказал, что если я напишу еще несколько рассказов «такого уровня», из них легко составится книжка, которую они с удовольствием издадут. Он даже предложил сразу же заключить со мной договор.

Договор заключать я не стал, потому что не знал, напишу ли когда-нибудь не только несколько, а еще хоть один такой рассказ. Ведь это же зависело не от моего желания, а от того, накатит или не накатит на меня еще хоть раз это наваждение, упадет или не упадет опять, как с неба, прямо ко мне в руки этот самый магический кристалл.

Так прошло, наверное, полгода. А может, год. И вдруг — опять накатило.

Теперь я уже с самого начала знал, что пишу не что-нибудь, а именно рассказ. И даже что-то такое там «неясно различал» в его туманной дали. Но, как и в первый раз, не было у меня ни плана, ни даже более или менее внятного замысла. Закончив ежедневную порцию — какие-то сидящие внутри меня часы вдруг говорили мне, что на сегодня хватит, — я очень смутно представлял себе, куда меня поведет завтра.

Как и в тот раз, я вставал из-за стола, не опустошив себя до конца. Дно моего колодца никогда не оставалось сухим. Но я чувствовал, что влаги там уже мало. А назавтра колодец каким-то чудесным образом снова наполнялся, и ведро мое не шаркало по дну, а легко и свободно зачерпывало накопившуюся за ночь влагу.

Интересно тут было еще вот что.

Как я уже говорил, у меня в ту пору были очень определенные представления о том, какой должна быть настоящая проза. И раньше, на наших семинарских занятиях, я по мере сил старался эти свои представления реализовать.

Помню, однажды Константин Георгиевич дал нам задание: описать Москву. Не всю Москву, конечно, а — свою Москву. Какой-нибудь свой, особенно тобой любимый московский уголок. Или даже какой-нибудь один твой московский день.

Выполняя это задание, я лез вон из кожи, чтобы моя зарисовка была не хуже (хотелось даже, чтобы оказалась лучше), чем у моих друзей прозаиков. Заботился не только о том, чтобы нарисованная мною картинка была зримой, осязаемой, но думал еще и о звучании каждой фразы, стараясь определенным образом «инструментовать» ее.

Одну из этих старательно инструментованных фраз я помню даже и сейчас. Вот она:

Бесшумно шурша шинами, прошелестел по асфальту темно-вишневый «шевроле».

Увы, на эту мою замечательную фразу никто не обратил внимания. А Константин Георгиевич, после того как все наши зарисовки были нами прочитаны, говоря обо мне, почему-то отметил совсем другую фразу, которая мне казалась «проходной», самой что ни на есть заурядной. В ней я зачем-то — сейчас, хоть убей, не помню, зачем — сообщал, как, сидя на лавочке на Тверском бульваре, от нечего делать наступил ногой на лужу, затянутую тонким ледком, и долго, внимательно глядел, как мой след медленно заполняется водой.

Заглянув в свой блокнот, Константин Георгиевич прочел вслух эту мою ничем не примечательную фразу, улыбнулся и сказал: «А вот это — хорошо!» Словно все остальное в той моей зарисовке было из рук вон плохо.

Что было хорошего в этой моей почему-то понравившейся ему фразе, я тогда решительно не понимал. Но чем была плоха та, которой я так гордился, кажется, уже начал понимать.

Вспомнил я все это не для того, чтобы рассказать, как менялись мои эстетические представления и художественные вкусы, а чтобы отметить одну странность.

Странность эта заключалась в том, что, сочиняя те два своих рассказа, я ни разу даже и не вспомнил ни о своих тогдашних литературных кумирах — Хемингуэе или Пастернаке, ни об уроках Паустовского, ни о своих собственных (в то время, наверно, уже каких-то других) представлениях о том, какой должна быть настоящая проза.

Писал, ни о чем таком даже и не думая. Писал — как писалось.

Второй свой рассказ я нес в редакцию уже без всякого трепета. Втайне я даже предвкушал настоящий триумф.

Триумф — не триумф, но журнальному начальству он тоже понравился. И его тоже сразу поставили в номер и даже набрали.



Но по каким-то не совсем мне понятным причинам на этот раз все шло не так гладко. Возникла какая-то заминка. Вдруг — ни с того ни с сего — из номера его вынули и перенесли в следующий. Потом — стороной — я узнал, что его послали членам редколлегии.

Членов редколлегии — кроме главного редактора, его зама и ответственного секретаря, с которыми я общался ежедневно, — у нас было два: Вениамин Александрович Каверин и Владимир Иванович Орлов. Ни того, ни другого я тогда еще ни разу в жизни не видел. И никаких рукописей до этого случая, насколько мне было известно, им ни разу не посылали: все всегда решалось без них. А тут вдруг почему-то решили послать…

Послали, впрочем, как потом выяснилось, только Орлову. И в этом был определенный умысел.

Каверин на самой заре хрущевской оттепели заявил себя решительным сторонником уже наступивших, а также только еще предвкушаемых перемен. Он даже забегал несколько вперед, торопил эти перемены, проявляя при этом некоторое, как считалось у нас в редакции, легкомыслие. «Вениамина Александровича часто заносит», — с милой своей улыбкой говорила Наталья Владимировна Ильина, наш главный редактор. Имелось при этом в виду, что заносит его в одну сторону, а именно — в ту, сделать решительный шаг в которую наша Наталья Владимировна смертельно боялась.

Осуждать ее за это, как я теперь понимаю, не следовало. Много чего повидала она на своем веку, совершая разнообразные крутые зигзаги вместе с генеральной линией партии. Всей кожей — а лучше сказать, поротой задницей, как выразился однажды А.Н. Толстой, — она чуяла, что этот новый поворот — ненадолго, что доверяться этим новым веяниям ни в коем случае нельзя. В этой уверенности ее чуть ли не ежедневно укрепляла атмосфера, царящая в ЦК ВЛКСМ, органом которого наш журнал считался.

Что же касается другого члена нашей редколлегии — Владимира Ивановича Орлова, то его, в отличие от Вениамина Александровича, никуда не заносило.

По образованию он был, если не ошибаюсь, физик. А по роду занятий — карьерист. Карьеру начал делать еще в сталинские времена и делал ее весьма успешно. При Хрущеве довольно долго был главным редактором газеты «Советская культура».

В последние годы своей жизни, находясь уже на заслуженном отдыхе, он часто и подолгу живал в Малеевке.

Это был полный, даже несколько рыхлый господин с пресыщенным лицом римского патриция. Весьма пожилой. Пожалуй, даже старый. Он обычно сидел в кресле — в вестибюле — в окружении молодых женщин, которые глядели ему в рот. А он что-то такое им вкручивал.

Мне стало интересно: чем этот потрепанный господин так привлекает к себе юные женские сердца? И вот однажды, проходя мимо, я нарочно замедлил шаги и прислушался. Он говорил о том, какое благотворное действие оказывает близость молодых женщин на стареющего и даже совсем дряхлого мужчину. И привел классический пример: царю Соломону, когда он был уже чуть ли не при смерти, подкладывали в постель юных девиц. И хотя царь вроде уже не мог извлечь из общения с ними решительно никакого удовольствия, близость их юных тел производила необыкновенное оздоровляющее действие на его старческий организм, даже на деятельность его слабеющего мозга.

— Жаль, — не удержался я, — что это замечательное средство не применили к Сталину. Может быть, если бы и ему догадались подкладывать на ночь молодых девушек, его мозг тоже стал бы лучше работать.

Орлов мрачно на меня поглядел и, помедлив, злобно ответил:

— Хрущеву надо было их подкладывать.

Не нашел более остроумного ответа.

Это меня удивило: человек он был ума острого.

Однажды — там же, в Малеевке — ему дали газету, в которой появилась даже по тем временам какая-то особенно гнусная антисемитская статья.

Он долго, внимательно читал ее. Дочитал до конца. Аккуратно сложил газету и задумчиво сказал: