Страница 10 из 33
— Да-а… Давно я таких статей не читал.
Подумал и добавил:
— И не писал.
Но все это было — много позже. А в те времена, когда Владимир Иванович был членом редколлегии журнала «Пионер» и ему послали на отзыв мой злополучный рассказ, государственная карьера его только-только вступила в самую первую свою фазу. Но тот безошибочный чиновничий нюх, который и обеспечил ему все его последующие карьерные взлеты, внушал ему твердую уверенность, что вся эта модная болтовня насчет ленинских норм и культа личности развеется, пройдет как с белых яблонь дым. Краска сотрется, а свиная кожа останется. И вот поэтому-то его никак не могло занести в ту сторону, куда так часто заносило Вениамина Александровича Каверина. Если и занесло бы — то скорее в противоположную.
О моем рассказе, как сообщила мне — с улыбкой и недоумевающим пожатием плеч — Наталья Владимировна, Владимир Иванович высказался весьма изысканно, обнаружив при этом недюжинную для физика гуманитарную эрудицию. Он сказал, что рассказ этот — не что иное, как новая, чуть более современная модификация «Зависти» Юрия Олеши. В детском, как он слегка пренебрежительно выразился, варианте.
Печатать рассказ он, разумеется, не рекомендовал.
В «Пионере» его тогда так и не напечатали. Но тот детгизовский редактор, который хотел заключить со мной договор на книжку, все приставал ко мне, не написал ли я какой-нибудь новый рассказ. И я признался, что да, написал. И дал ему прочесть. И он, прочитав, решительно сказал, что теперь уже основа книги, безусловно, есть, что другие рассказы непременно вскоре у меня появятся — не могут не появиться! — и что хватит мне валять дурака, надо немедленно, пока еще есть такая возможность, подписать с его издательством договор на эту будущую мою книжку.
На этот раз я спорить не стал. Во-первых, уж очень хотелось опубликовать так и оставшийся в рукописи мой детский вариант «Зависти». А во-вторых, я поверил, что за вторым рассказом, глядишь, и впрямь последует третий, а за ним — четвертый. Если случилось так, что на меня снова, уже во второй раз, вдруг накатило, так почему бы не случиться и третьему, и четвертому, и пятому разу?
Но не только четвертого и пятого, а даже и третьего раза не случилось. Чудо так больше и не повторилось. Ни разу. Не только тогда, но и на протяжении всей моей — теперь уже довольно долгой — жизни.
Случалось мне писать и не только критические статьи. Сочинял пьесы, киносценарии, пародии, однажды даже написал фантастическую повесть для детей и напечатал ее в том же «Пионере». Но это все было — другое. Это все — я писал. А в тех двух случаях — само писалось.
Сроки моего договора с Детгизом тем временем уже подходили к критической точке. Детгизовский мой редактор меня торопил: он никак не мог взять в толк, что мешало мне сочинить еще два-три рассказа, чтобы книжку можно было наконец заслать в производство. В сущности, он был прав. Тогдашней моей литературной сноровки наверняка хватило бы, чтобы слепить какую-нибудь школьную повесть или парочку-другую рассказов на приемлемом для издательства уровне. Но я почему-то не мог этого сделать. То есть не «почему-то» — я совершенно точно знал почему. Испытав уже дважды то блаженное чувство, которое поэты и писатели искони зовут вдохновением, убедившись, что это самое вдохновение — не блеф, не красивая выдумка, что оно существует на самом деле, я наивно счел всякий другой способ создания художественных произведений профанацией. Я не хотел заниматься подделками. Поэты и писатели, сочинявшие свои так называемые произведения «без божества, без вдохновенья», представлялись мне даже не самозванцами, а фальшивомонетчиками. А быть фальшивомонетчиком я не хотел. Слишком много их было тогда вокруг — в том числе и среди авторов нашего журнала. От души их презирая, прочно усвоив по отношению к ним насмешливо-пренебрежительный тон, мог ли я даже помыслить о том, чтобы пополнить собою их ряды?
Наверно, это была ошибка. И дело совсем не в том, что никто, в том числе и мой детгизовский редактор, скорее всего даже и не заметил бы разницы между первыми двумя моими рассказами, написанными «по вдохновению», и другими, которые я написал бы (если бы я их написал), овладев писательским ремеслом.
Ошибкой была моя уверенность, что настоящие писатели — те, которых я любил и высоко ценил, — все свои, по крайней мере все лучшие свои вещи создавали в некоем трансе, который Пушкин называл состоянием «пиитического восторга».
Когда Катенин написал Грибоедову, что в его комедии «дарования больше, чем искусства», Грибоедов довольно-таки высокомерно ответил: «Искусство только в том и состоит, чтобы подделываться под дарование».
Ответ замечательный и, в сущности, справедливый. И ведь никто — даже из самых великих, кому уж чего другого, но дарования было не занимать, — все-таки не обходился без этого уменья «подделываться под дарование».
Не могу удержаться, чтобы не привести тут одно замечательное признание бесконечно мною любимого Михаила Михайловича Зощенко. Вот что сказал он однажды в беседе с молодыми, начинающими литераторами:
Всю свою литературную работу я делю на две категории, на две системы. То есть у меня есть два способа работы.
Один способ — когда имеется вдохновение, когда я пишу творческим напряжением Тогда работа идет легко, быстро и без помарок. Причем весь план, вся композиция вещи складываются сами по себе.
Второй способ — когда нет вдохновения. В этом случае я пишу техническим навыком При этом способе я сам проделываю то, что обычно проделывается подсознательно: сам прорабатываю план сюжета, сам соразмеряю части и, слово за слою, делаю рассказ…
И все 10 лет моей литературной работы свелись именно к тому, чтобы научиться той высокой технике, при которой качество продукции все время держится приблизительно на одинаковом уровне. Это позволяет мне не зависеть от вдохновения и не ждать его.
Кто знает? Может быть, если бы и я тоже пытался писать художественную прозу «без вдохновения» и делал это все чаще и чаще, то и вдохновение, глядишь, снова посетило бы меня разок-другой.
А может быть, моя творческая потенция была так мала, что даже и в этом случае вдохновение так и не озарило бы больше мою бедную жизнь.
Одно могу сказать: ничто не сравнится с тем охватившим меня два раза в жизни блаженным состоянием души. И чего бы я только ни дал за то, чтобы оно хоть на миг снова ко мне вернулось! Я и за эту книгу-то, которую сейчас пишу, взялся, может быть, только потому, что надеялся хоть под конец жизни, под занавес, еще раз погрузиться в этот сладкий угар.
Вернусь, однако, к моему детгизовскому редактору, который так и не дождался от меня еще нескольких рассказов, без которых книжка не могла состояться. Чтобы не ставить меня перед позорной необходимостью расторжения договора, он предложил мне дополнить те два рассказа несколькими литературными очерками. В аннотации, предваряющей сборник, они — приличия ради — были названы рассказами о писателях и книгах.
В то время я работал уже не в «Пионере», а в «Литературной газете». И довольно часто печатал там разные свои статьи. То есть стал уже самым что ни на есть настоящим критиком. Не то чтобы очень известным, но, во всяком случае, уже не начинающим и даже не молодым (последнее определение в советской печати обозначало не возраст, а меру успеха). И вот тут-то и вышла в свет эта моя детгизовская книжка.
Мы (весь наш отдел литературы) собрались по этому случаю в самой большой из наших редакционных комнат. Передо мной лежала довольно высокая стопка свеженьких, пахнущих переплетным клеем и типографской краской книжечек. Сделав очередную дарственную надпись, я вручал экземпляр за экземпляром друзьям и сослуживцам. Надписи я старался делать шутливые, чтобы никто не подумал, что к этому своему странному дебюту отношусь с преувеличенной серьезностью. Некоторые из этих надписей были, как мне казалось, довольно остроумными: их встречали одобрительным смешком. Но ни один, даже самый остроумный из этих моих экспромтов не имел такого успеха, как первые строки аннотации, которые углядел и тут же, веселясь, зачитал вслух Валя Непомнящий.