Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 33



Жители «Страны Гайдара» — потомки и наследники людей, навсегда порвавших со своим прошлым.

Один гайдаровский герой в 1919 году, прежде чем уйти сражаться «за светлое царство социализма», выкинул из дома иконы и назвал свою белобрысую дочку Маньку — Всемирой. А другой гайдаровский герой не стал дожидаться, пока ему дадут новое имя. Он сам перекрестил себя:

— Послушай, ты, — помолчав немного, спросил командир, — как тебя зовут?

— Иртыш, — подсказал мальчик.

— Постой, почему же это Иртыш? Тебя как будто бы Иваном звали… Ванькой…

— То поп назвал, — усмехнулся мальчишка — А теперь не надо. Ванька! И названье какое-то сопленосое. Иртыш лучше…

Назвав себя Феликсом, я, в сущности, поступил так же, как гайдаровский Ванька-Иртыш. Так что в некотором отношении этот мой поступок можно считать даже и плагиатом.

Владимир Иванович Орлов, при всем своем незаурядном уме и немалой эрудиции, все-таки промахнулся. К психологическим терзаниям «Зависти» Юрия Олеши, хотя бы в детском их варианте, тот мой рассказ не имел ни малейшего отношения. Он был о другом.

Это был рассказ о том, как мальчик уходит из Страны Гайдара, в которой он жил. Навсегда расстается с этой своей Швамбранией.

И тут надо сказать, что острое собачье чутье Владимира Ивановича Орлова все-таки его не обмануло. Олеша с его «Завистью» тут, пожалуй, и впрямь был ни при чем. Но аромат крамолы, исходивший от этого моего сочинения, Владимир Иванович учуял правильно. Тут он не ошибся.

Этот свой рассказ я сочинял в 1957 году.

Только что отгремел XX съезд с потрясшим мир «закрытым», но тут же сделавшимся открытым докладом Хрущева. Лифт с гробом Сталина, до этого медленно опускавшийся с этажа на этаж, в одночасье рухнул вниз, словно вдруг перерезали, перерубили удерживавшие его стальные тросы. И с неожиданной силой вспыхнул интерес к революции, к Гражданской войне — к тем «досталинским» временам, когда алое знамя Великого Октября еще не было запятнано кровавыми сталинскими преступлениями.

Поэтам, захваченным этим «свежим ветром перемен», Октябрь семнадцатого года и Гражданская война опять стали представляться в романтическом свете.

С неожиданной силой эта тема зазвучала тогда в стихах самых разных авторов.

У кого-то — туманным ностальгическим вздохом:

У кого-то — впрямую, как откровенная декларация, почти как вызов:



А у кого-то уже и с ноткой некоторого сомнения — а было ли это на самом деле или только привиделось, примечталось?

Коржавин — проницательнее других: он уже знает (во всяком случае, догадывается), что эти романтические «комиссары в пыльных шлемах» в действительности были «совсем не такие», какими они ему представлялись. Но романтический ореол, окружающий этих героев «той единственной Гражданской», и для него тоже еще сохраняет свое обаяние, всю свою чарующую силу.

Но где же тут крамола?

Разве это было запрещено — любить революцию? Тосковать по романтике первых революционных лет?

Какая, к черту, крамола! Скорее уж клятва в верности существующему строю, очистившемуся от скверны сталинизма и возвратившемуся к «ленинским нормам».

Тогда, однако, все это воспринималось иначе. И с наибольшей прямотой это тогдашнее — общее наше — восприятие выразил наименее даровитый из всех процитированных мною поэтов:

То, что человек, несущий в сердце своем «огонь семнадцатого года», должен укрывать его «от погонь» и проносить «сквозь непогоду», — это ведь, в сущности, означало, что в стране произошел контрреволюционный переворот. Термидор, как постоянно твердил об этом мой друг Аркадий Белинков.

Тем же ощущением (если не тем же сознанием) были пронизаны и цитируемые мною стихи Леонида Мартынова, Булата, Эмки Манделя (Коржавина).

Эмка решительнее, чем наш общий с ним институтский товарищ Гриша Левин (и даже — чем Булат), обрубал пуповину, связывавшую его с нашей общей «исторической родиной» — Страной Гайдара.

В сущности, то же делал и я своим рассказом «Трудная весна», написанным, кстати, за два года до Эмкиных «Комиссаров».

Даже главный наш контрреволюционер и антисоветчик — Александр Исаевич Солженицын — на заре своей литературной деятельности сочинял то ли роман, то ли повесть под заглавием «Люби революцию!» и просил жену (в письмах с фронта) покупать книги Маркса, Энгельса, Ленина, выражая опасение, что вскоре они могут оказаться под запретом.

Я моложе Александра Исаевича на девять лет. Но и для меня тоже рубежом, обозначившим разрыв страны с ее революционным прошлым, стала война.

Но на самом деле не только война обозначила тот рубеж, тот слом эпох.

На самом деле мой разрыв со «Страной Гайдара» был глубже. И произошел он не в сорок третьем, и не в сорок втором, и даже не в сорок первом году, а раньше. Гораздо раньше.

О самом раннем детском моем сознании я не сумею сказать лучше, чем это сделал мой почти сверстник (он всего двумя годами был старше меня) — Евгений Винокуров: