Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 33



Тут проявился едва ли не главный закон художественного творчества, блестяще сформулированный моим учителем Виктором Борисовичем Шкловским. Однажды, разговаривая со мной на эти темы, он кинул со своей «улыбкой Будды» — этак небрежно, словно какую-нибудь банальность:

— Главное — не надо стараться!

И я сразу вспомнил те давние, детские мои старания.

И еще мне вспомнилось, как с тем же Глебом мы, подражая нашему любимому Маяковскому, стали сочинять — наперегонки — всякие рифмованные рекламы. До знаменитого шедевра Владимира Владимировича — «Лучших сосок не было и нет, готов сосать до старости лет!» — нам, конечно, было не подняться. А кроме того: ну какие товары могли мы рекламировать в то голодное военное время? Разве только яичный порошок…

Но мы вышли из положения: сочиняли рекламы кинофильмов.

Я пыхтел, рубил строки под Маяковского, старательно изобретал сложные, каламбурные рифмы. Но — хоть убей! — не могу припомнить ни одного тогдашнего моего шедевра. А Глеб — посмеиваясь, озорничая, как бы даже и не всерьез, в каком-то внезапном приступе веселого вдохновения — вдруг выдавал:

И мы оба закатывались в счастливом смехе.

Тогда я вряд ли мог бы объяснить, чем так восхитил нас этот непритязательный экспромт. А восхитил он нас своей непроизвольной, непринужденной иронией. И еще тем, что направлена эта ирония была в разные стороны: была тут и издевка над сентиментальной киномелодрамой, над зрителями, обрыдавшими знаменитую патетическую реплику ее героя («Я пью за матерей, которые бросают своих детей!»). Другой же мишенью этой иронии было само идиотское наше занятие — ну и, конечно, тот, кто вдохновил нас на это, кому изо всех сил мы стремились подражать. Нарочитая, подчеркнутая несерьезность Глебовой «рекламы» фильма «Без вины виноватые» довольно прямо давала понять, что Владимиру Владимировичу вряд ли стоило тратить на всю эту ерунду «золотые россыпи» своего поэтического дара.

Вряд ли и сам Глеб все это тогда понимал. Но все это было, было в том его двустишии, я это не придумал.

Начав вспоминать эти наши детские стихотворные шалости, я был уверен, что кроме тех дурацких четырех строк про Андрея Коляскина, память моя больше ничего из них не сохранила. И вдруг вспомнил, как мы прочли — сейчас уже не помню, где, может быть, в какой-нибудь школьной хрестоматии — историю про Пушкина, который, закончив «Бориса Годунова», бегал у себя в Михайловском в одной ночной сорочке по горнице и кричал: «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!»

Прочли — и восхитились! И тут же, с ходу, превратили ее в рефрен мгновенно, без всяких усилий сочиненных нами куплетов.

Тотчас же и сами эти — казалось, напрочь забытые мною — куплеты всплыли в моей памяти, словно сочиняли мы их не полвека назад, а — вчера.

Всплыли, правда, не все, а лишь самые яркие: песня была длинная.

Конечно, упоминались в ней и литературные заслуги Пушкина. Примерно вот так:

Но в основном мы славили Пушкина за то, каким молодцом он был не в литературе, а в жизни:

Да, прав, прав был Виктор Борисович! Главное — не надо стараться!



Не зная еще этого мудрого совета (да и позже, узнав, я далеко не сразу оценил всю его глубину и серьезность), я продолжал стараться. И — втайне от Глеба — исписал своими старательными мертворожденными строфами целую тетрадку, которую бережно хранил. Но — не сохранил. Тетрадь вскоре куда-то исчезла — как сквозь землю провалилась.

Как потом выяснилась, у меня ее стащил Глеб. И когда мы с ним потом разъехались — я в Москву, он — в Ленинград, он долго еще донимал меня, приводя в письмах длинные цитаты из той моей заветной тетради. Разумеется, не отказывая себе в удовольствии глумиться над каждой строчкой.

Стыдно мне было ужасно. Но от занятий стихотворством это меня не отвратило: я стал только более тщательно прятать от посторонних глаз все мои дальнейшие опыты в стихах и прозе. А закончив школу, не раздумывая решил поступать на русское отделение филфака МГУ.

Все экзамены я сдал легко. И меня приняли. Но не на русское отделение, а на классическое.

Была осень 45-го года. Только что кончилась война. И все фронтовики шли вне конкурса. Так мне объяснили, почему на русском отделении для меня не нашлось места.

Перспектива изучать античную литературу меня не привлекала, и я пришел на факультет забирать документы.

— Вы совершаете большую ошибку, — сказал мне старичок профессор, принимавший у меня экзамен по русской литературе и искренне мне сочувствовавший. — Я понимаю, вы любите русскую литературу? Наверное, и сами что-то там пописываете…

Я покраснел.

— Но ведь все это от вас никуда не уйдет, — продолжал он. — Пробовать свои силы на этой ниве вы все равно будете. Получится из вас профессиональный литератор — слава богу! Но ведь это еще бабушка надвое сказала. А закончите классическое отделение — станете тонким специалистом…

Он долго еще уговаривал меня не спешить, не горячиться, подумать. Но я слушал его вполуха. Никаким тонким специалистом я становиться не хотел, тем более что специальность, которую сулило мне классическое отделение, прочно ассоциировалась у меня с чеховским человеком в футляре.

Документы свои я все-таки забрал, хотя и весьма слабо себе представлял, что буду с ними делать. Приемные экзамены всюду уже закончились.

Мысленно прорабатывая и один за другим отбрасывая разные — не слишком веселые — варианты будущей моей судьбы, я вдруг наткнулся однажды на газетное объявление, которое, если бы верил в Бога, наверняка счел бы указанием свыше. Литературный институт имени А.М. Горького при Союзе советских писателей объявлял набор студентов. Институт — сообщалось там — имеет целью дать высшее филологическое образование молодым писателям, уже проявившим себя в литературе. Имеются факультеты: прозы, поэзии, критики. Желающие принять участие в конкурсе должны представить свои произведения не позднее…

Как и во всех творческих вузах, экзамены в Литинституте начинались на месяц позже, чем в МГУ, и представить свои произведения до указанного в объявлении срока я бы успел. Если бы, конечно, эти произведения у меня были. Но то-то и горе, что никаких произведений, во всяком случае таких, которые не стыдно было бы послать на конкурс, — ни в стихах, ни в прозе — у меня в наличии не имелось. Не подавать же на конкурс «Евгения Онегина», которого два года назад, веселясь, сочиняли мы с Глебом. Да он у меня и не сохранился — тот наш «роман в стихах». Затерялся где-то, так же как мой первый — детский — роман о пиратах.

Имелись, конечно, какие-то стишки. И даже какие-то прозаические отрывки, которые можно было выдать за главы будущей — еще не написанной — повести. Но дают ли они основания считать меня молодым писателем, уже проявившим себя в литературе? Это было в высшей степени сомнительно. А действовать надо было наверняка.