Страница 18 из 33
Я ждал, что вот отец встанет и скажет все это Осипу Марковичу, и тогда последнее слово останется за дядей Федей, за нами. Но отец остался сидеть на месте, как будто ничего не случилось. Он только еще раз посмотрел задумчиво на карту и, словно отвечая каким-то своим мыслям, невпопад пробормотал непонятные, но почему-то запомнившиеся мне слова:
— Гладко было на бумаге, да забыли про овраги…
Отец записался в ополчение и через три дня уехал. Когда он перед самым отъездом забежал домой проститься с нами, лицо у него было уже не растерянное и не грустное, но и не веселое.
Я был рад, что отец уезжает на фронт. И все-таки это было не вполне то, чего бы мне хотелось.
Во-первых, отец был не кадровым, а ополченцем. Это, конечно, был минус. Правда, с другой стороны, это значило, что он ушел на фронт добровольно. Но все-таки лучше было бы, если б он был не ополченцем, а кадровым командиром. Тогда у него было бы, самое меньшее, три кубика в петличке, а может быть, даже и шпала.
Ну а кроме того, по моим понятиям, отец, уезжая на фронт, должен был поговорить со мной как мужчина с мужчиной. Он должен был сказать мне, чтобы я заботился о маме и бабушке. Так всегда говорят сыновьям, уходя на войну, я знаю.
Я представил себе, как отец Фельки Кононенко прощался со своим сыном. Фелькиного отца я ни разу в жизни не видел, только вот тогда, на фотографии. Но я представил себе его отъезд так, как будто все это происходило на моих глазах.
Вот он сидит дома за столом, пьет чай, шутит, смеется. Он совсем молодой, почти такой же, как на фотографии, только на висках у него виднеется седина и у глаз собираются веселые морщинки. Вот он взглядывает на часы, и лицо его мгновенно становится серьезным.
«Девятнадцать ноль-ноль. Мне пора», — говорит он и встает.
Фелька и Нина встают тоже. Они не спорят, не просят его подождать еще хоть минуточку. Они знают, что нет ничего на свете точнее и непреложнее военного приказа.
«Ну, сын, — говорит отец Фельке и кладет руку ему на плечо, — теперь ты главный мужчина в доме. Помни об этом».
Он не целует Фельку. Мужчины обходятся без поцелуев. Как равному он жмет ему на прощанье руку…
Мой отец ничего этого не сделал. Он долго о чем-то вполголоса разговаривал с мамой. Потом они несколько раз быстро-быстро поцеловались. Потом он нагнулся, поцеловал меня в глаз, сказал:
— Ну, будь умницей.
Как будто мне пять лет, а не четырнадцать! И ушел.
Да, с отцом мне не повезло.
Зато с мамой все вышло отлично.
Маму вызвали в военкомат и аттестовали. Ей присвоили звание «военврач второго ранга» (это две шпалы, как у майора). И дали срочное назначение в Житомирский эвакогоспиталь.
Когда мама сказала, что ей разрешили взять с собой семью, радости моей не было границ. Еще бы! Значит, я поеду с ней в Житомир! Житомир — это где-то на Украине. Это почти самый фронт. Я сам слышал по радио сводку, в которой говорилось: «Идут бои на Житомирском направлении».
Бабушка ехать отказывалась. Она говорила маме, что не дело это — все бросить и ехать бог знает куда, что она хочет умереть в своем родном доме и еще что-то в этом же роде.
Я не стал слушать всю эту ерунду. Я побежал к ребятам. Меня распирало. Я должен был с кем-то поделиться неожиданно свалившейся на меня радостью.
Во дворе было пустынно. Только у самой подворотни со скучающим видом прогуливался Женька Иваницкий. Женька — это был именно тот человек, уважение которого мне хотелось бы завоевать в первую очередь. Я подошел к нему и сказал:
— Уезжаем…
Женька равнодушно спросил:
— Эвакуируетесь?
Небрежно, как будто в этом не было ничего особенного, я сказал:
— Мать мобилизовали. На фронт едет. А я с ней, — и, не удержавшись, добавил: — Ей майора дали…
— Ну да, — сказал Женька, — маме дали майора, папе полковника, а тебе маршальскую звезду.
— Дурак! — обиделся я. — Получено специальное разрешение! Военный комиссар так матери и сказал: «Если не на кого оставить, берите семью с собой». Едем в Житомир. В четыреста тридцать первый госпиталь. Слыхал по радио? Бои на Житомирском направлении…
— Ну, госпиталь… Это в тылу где-нибудь.
— В современной войне тыл в любую минуту может оказаться фронтом, — повторил я фразу, слышанную от Осипа Марковича.
Женька посмотрел на меня, кажется, с уважением.
— Слушай, — сказал он вдруг. — Я давно хотел тебе предложить. Тебе и вообще всем ребятам. Женщины тут тащат продукты. По десять раз. Туда и обратно с кошелками, туда и обратно… Панику сеют… Затруднения создают… Надо нам у подворотни пикет поставить.
— Какой пикет? — спросил я.
Я смутно помнил, что пикет — это что-то связанное с забастовками.
— «Какой пикет»! — разозлился Женька. — Не понимаешь какой? Стать здесь и не пускать всех, кто второй раз с кошелкой. По три человека. Каждые четыре часа сменяться.
Идея показалась мне великолепной.
Через пять минут я, Женька и Ленка Морозова, та самая, которую звали Ленина, а не Елена, стояли пикетом около подворотни.
Первая нарушительница, которую мы задержали, была моя бабушка.
Строго говоря, бабушка не была нарушительницей. Уговор был задерживать только тех, кто будет замечен дважды, а она возвращалась из магазина первый раз. Ребята даже и не думали ее останавливать. Но я сказал:
— Там что у тебя в кошелке? Сахар? А ну, неси обратно! Дома две пачки рафинада в буфете лежат, я сам видел!
Бабушка оторопело спросила:
— Куда ж мне теперь с ним?
— А вы попросите поменять на что-нибудь другое, вам обменяют, — посоветовала Лена.
Бабушка, ни слова не говоря, ушла и минут через десять вернулась. Проходя мимо нас, она суетливо раскрыла кошелку и показала нам: вместо сахара там теперь был пакет с какой-то крупой и бутылка подсолнечного масла.
Второй нарушительницей оказалась дяди Федина жена — тетя Груша. Во дворе ее все звали Тимофеевна.
Тимофеевна, ничего не подозревая, шла своей быстренькой, семенящей походкой. Подойдя к нам, она даже огрызнулась:
— Ну, чего проход загородили? Ай вам другого места не нашлось?
Женька вышел вперед и сказал:
— Назад, гражданка! Вы второй раз с кошелкой.
Тимофеевна от неожиданности сначала даже не стала возражать. Она остановилась и сказала жалобно:
— Ах ты господи… Что ж теперь делать?
Но потом ей, видимо, наш пикет показался не очень авторитетным.
— Ишь чего выдумали! К себе домой не пускают! А ну!..
Но мы были непреклонны.
Тогда Тимофеевна переменила тактику.
— Борюшка, — сказала она мне, — в другой раз я не пойду… А сейчас уж пусти ты меня, ради Христа…
— Как вам не стыдно! — сказал я. — У вас муж член партии, а вы сеете панику… Создаете затруднения.
Вот тут уж Тимофеевна взъярилась по-настоящему.
— Да пропадите вы все пропадом! — закричала она визгливым, плачущим голосом, выхватила из кошелки какой-то пакет и бросила его нам под ноги. Пакет разорвался, и из него посыпались макароны.
Я был уверен, что если она не постыдится рассказать обо всем дяде Феде, он, конечно, будет на нашей стороне. Но вышло иначе.
Вечером дядя Федя зашел к моей маме и сказал ей, что у Тимофеевны тридцать пять лет трудового стажа и что я еще молод, чтобы срамить ее на весь двор.
— Кто им позволил создавать эти, понимаете, заградительные отряды? Кто им дал указание, я вас спрашиваю? Ах, никто не давал? А вы знаете, как это называется?
Мама засмеялась, и тогда дядя Федя разозлился еще больше:
— Вы не смейтесь, пожалуйста! Авангардизм чистой воды. Я вам как член партии это говорю!
Тут мама перестала смеяться и сказала:
— Не знаю, Федор Игнатьевич, я человек беспартийный, может, я и не права. Только мне кажется, что никакого авангардизма тут нет. Если вы считаете, что ребята ошиблись, поговорите сами с Борей. Поговорите с ним как член партии с пионером. Я думаю, вас он скорее послушается.