Страница 17 из 33
«Скорей бы вырасти! — думал я. — Уж я не буду таким чудаком, как отец. Во-первых, я обязательно отпущу усы».
Мы с ребятами часто говорили о том, какие усы мы будем носить, когда вырастем: короткие, как у Папанина, или пышные, с закрученными, торчащими вверх концами, как у Чапаева. О том, чтобы обходиться вовсе без усов, не могло быть и речи. Это было бы просто глупо.
Отец усов не носил. Это тоже казалось мне непонятным, ничем не объяснимым чудачеством.
Однажды, глядя, как отец бреется перед зеркалом, я попросил:
— Пап, не сбривай усы. Пусть будут…
— Да? И какого цвета будут эти усы? — невозмутимо отозвался он.
— Черные, — сказал я, не соображая, куда он клонит.
— Черные — это бы еще куда ни шло… У меня они были б рыжие…
Я понимал, конечно, что отец шутит. Но даже шуточный этот ответ показывал, что в глубине души он и сам знает, насколько лучше было бы ему с усами.
Да, усы для человека — не последнее дело. Но если говорить серьезно, не только возможность отпустить усы заставляла меня хотеть как можно скорее стать взрослым.
Как и все наши ребята, я очень боялся, что не успею вырасти до начала войны.
Я всегда завидовал тем, кто родился раньше меня, кому посчастливилось захватить хоть краешком детства Гражданскую войну. Я изводил расспросами всех взрослых, я добивался от них ясного и прямого ответа: обязательно будет война или может случиться, что я проживу всю свою жизнь, а войны так и не будет. Это было бы просто несправедливо. Хватит с нас того, что мы по малолетству не были в Испании. Я не сомневался, что будь я и все наши ребята чуть постарше, генералу Франко вряд ли удалось бы задушить Испанскую Республику.
О том, что война началась, мы с мамой узнали не сразу.
В то лето мы с ней жили в маленькой деревушке на берегу Волги, в пяти часах езды от Москвы. Мама работала врачом в доме отдыха имени Коминтерна, находящемся поблизости, а я целыми днями торчал на реке, купался до судорог, жарился на солнце.
Каждое воскресенье из Москвы приезжал отец. Он привозил мне то пластинки для «Фотокора», то камеру для волейбольного мяча, и всегда — напоминание о том, что где-то неподалеку продолжается обычная московская жизнь, со звонками трамваев и гудками автомобилей, с пыльными московскими дворами, где ребята играют в лапту, с радужными лужицами бензина в мягком, плавящемся от зноя асфальте.
На мои расспросы о Москве отец неизменно отвечал, что в Москве плохо: пыльно и душно. Потом он ложился на раскладушку и через несколько минут засыпал, накрыв голову газетой.
Я ждал, что так будет и в это воскресенье.
День начался как обычно. Время тянулось медленно-медленно. Казалось, утро никогда не кончится. Я успел уже четыре раза сбегать на Волгу искупаться и то и дело забегал в дом глянуть на ходики, не пора ли идти встречать отца. Наконец маленькая стрелка подошла к двенадцати. Из «Коминтерна» пришла мама, и мы пошли с ней на станцию.
Я первый увидел отца и сразу понял, что в Москве что-то случилось. У него было точь-в-точь такое лицо, как в тот день, когда умер дядя Костя. У дяди Кости было больное сердце. Он купался в ванной, и с ним случился приступ. Когда папа узнал, что дядя Костя внезапно умер, он ходил по комнате вот с таким же растерянным лицом и говорил: «Как глупо… Тьфу ты, черт! Как глупо…»
Увидев меня и маму, отец соскочил на платформу, не дожидаясь, пока поезд замедлит ход.
Я был уверен, что папа подойдет ко мне: я стоял ближе. Но он, даже не глядя на меня, подошел к маме, взял ее за руку и, растерянно улыбнувшись, сказал:
— Я ничего не знал утром. Собрался и выехал. Только в поезде мне сказали…
— Что — не знал? — испуганно спросила мама. — Коля, что случилось?!
Он посмотрел на маму так, словно был в чем-то виноват перед ней, и сказал:
— Война…
Услыхав это слово, я мгновенно забыл обо всем, что волновало меня секунду назад. Вот оно! Наконец-то!
Я не понимал, почему плачет мама, почему не радуется отец.
Я радовался. И вместе с тем — странное дело! — с той минуты, как я узнал про войну, где-то внутри меня, должно быть, в самом сердце, поселилось какое-то непонятное тошнотворное чувство тревоги.
Радость моя была искренней, неподдельной. Случилось наконец самое главное, то, к чему мы все время готовились, чего так долго ждали!
Я вспомнил, как перед отъездом поспорил с Владькой Стучевским на три новенькие кассеты для «Фотокора», начнется в этом году война или нет. Владька говорил, что обязательно начнется. Я и сам так думал, но поспорил наоборот. Я всегда, если очень хотел чего-нибудь, спорил наоборот: не сбудется по-моему, так хоть спор выиграю, все-таки утешение.
«Здорово! — думал я. — Кассеты проспорил, и черт с ними! Зато война!»
А противная тошнота в сердце почему-то не проходила.
В тот день, когда началась война, вся жизнь словно переломилась пополам. Теперь дни катились друг за другом как в кино, и каждый день приносил что-нибудь новое, и эта новая, стремительно меняющаяся жизнь была совсем не похожа на ту, прежнюю, медленную, с песчаными волжскими плесами, пластинками для «Фотокора», волейболом и лаптой. Все это осталось где-то далеко-далеко, как будто это было не вчера, а много лет назад.
Отец в тот же день уехал обратно в Москву, а мы с мамой остались. Я теперь целые дни проводил в опустевшем доме отдыха. Радиоузел почему-то не работал, и там ходили самые невероятные слухи — одни говорили, что наши взяли Кенигсберг и Варшаву, другие утверждали, что мы вот-вот подойдем к Берлину.
Я жил в те дни только этими слухами.
Я не сомневался в правдивости каждого из них. Меня только удивляло, что никто не говорит о самом главном: ведь в Германии, наверно, уже произошла революция. А если это так, почему тогда Красная Армия продолжает наступать на Берлин?
То, что в Германии революция уже произошла или произойдет со дня на день, не вызывало у меня никаких сомнений.
Раньше, когда война еще не началась, мы с ребятами у нас во дворе часто говорили о том, как все будет, когда она начнется.
В одном из этих разговоров Женька Иваницкий, самый умный и начитанный из нас, как дважды два доказал нам, что как только какая-нибудь капиталистическая страна посмеет напасть на СССР, в ней сразу вспыхнет революция, потому что народ этой страны не допустит, чтобы его правительство воевало с международным отечеством трудящихся. И тогда, безусловно, произойдет мировая революция.
Я был уверен, что именно так все и будет. Эта моя уверенность не поколебалась даже тогда, когда мы с мамой вернулись в Москву и узнали, что немцы захватили Литву, Латвию, Эстонию, почти всю Западную Украину и Западную Белоруссию.
— До старой границы решено допустить, не иначе. Такой план. А там остановим, — сказал наш сосед дядя Федя.
— Не похоже… — задумчиво ответил отец. — На план что-то не похоже…
Они сидели над моей школьной «Политической картой СССР».
Дядя Федя сказал:
— Не для того рабочий класс брал в свои руки власть!..
— Ах, оставьте, пожалуйста! При чем тут рабочий класс! — раздраженно заговорил другой наш сосед, Осип Маркович.
Про него отец, смеясь, рассказывал нам, что во время первой учебной тревоги (мы с мамой тогда еще были на Волге) он вбежал к нам в комнату в одном белье и сдавленным шепотом, точно боясь, что его могут подслушать, сказал: «Началось!»
— При чем тут рабочий класс? — разозлился Осип Маркович. — Вы знаете, сколько у них дивизий, какая техника?
Дядя Федя посмотрел на Осипа Марковича и жестко сказал:
— При том рабочий класс, что техника без людей мертва…
Осип Маркович зло усмехнулся и едва заметным движением головы показал отцу на дядю Федю, словно приглашая его вместе с ним посмеяться над упрямой дяди Фединой глупостью.
Как я ненавидел его в эту минуту! И как обидно мне было, что он считает отца своим единомышленником! Пусть дядя Федя не знает, сколько у немцев дивизий, но ведь он сказал правду! Немецкие рабочие не станут стрелять в наших! Они обязательно сделают у себя революцию. Не сразу, так через месяц.