Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 55

13 августа 1979 г.

Гнедин-Гельфанд Е.А.

К шестидесятилетию А.Д.Сахарова

Андрей Дмитриевич Сахаров в изгнании. Под строгим надзором. Лишен переписки и контактов с людьми, не только с учеными и друзьями. Отрезан от мира. И все же можно с полным основанием сказать о нем словами Анны Ахматовой, относившимися ко Льву Толстому: «Конечно, он всегда и отовсюду слышен и виден — из любой точки земного шара, но уже как явление природы, ну, как зима, осень, заря».

Сходство между нашим великим современником и великим русским писателем прошлого — в огромном общественном значении их нравственного облика и подвига и в том, что оба этих выразителя чаяний человечества оказались в конфликте с властями своего времени. Эта трагедия имеет всеобщее значение.

Люди, убежденные в непреложности ценностей, гуманным и мужественным поборником и хранителем которых стал Андрей Дмитриевич Сахаров, всей душой с ним, обращаются мыслью к нему в день его шестидесятилетия и желают ему сил и здоровья.

21 мая 1981 г. Е.А.Гнедин

Когда глупец чернит картину мира,

Когда коварством хвастает злодей,

Меня старинная спасает лира —

Пою и вновь дышу вольней.

Как тяжко мне! Как больно ранит злоба,

Какое бремя трудное влачу…

Но не смирюсь: в страданиях до гроба

Разрушить мир мой я не захочу.

Во мне поет и память о любимой,

И верность светлой красоте,

И нежность тихая, и гнев неукротимый,

И страсть высокая к мечте.

Звучат слова и клятвы не впервые,

В них оправдание и смысл бытия;

Они — как слитки золотые,

И обесценить их нельзя.

Пусть каждый день настигнуть гибель может, —



Я вере в жизнь не изменю;

Пусть голод горестный и жжет, и гложет, —

Я мысль свободную храню.

Все видел я: бессмысленную участь

Злой нищеты, бесчинство подлеца,

Усмешку мерзкого и сытого лица…

Но ненавидя и любя, и мучась,

Своим путем пройду я до конца.

(1944 г., лагерь)

Из архива семьи Гнединых.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Господи! Душа сбылась, —

Умысел твой самый тайный.

…Среди многих моих утрат — от первых, ранних, до последних лет (когда утратам этим несть числа), эта потеря особая, отдельная, ни с чем не сравнимая…Не с горя, а в ясном сознании утверждаю: Евгений Александрович Гнедин принадлежит не только тем, кто его давно и близко знает, и даже не только тем, кто раньше или позже узнает его: его поразительную биографию и его мысли, уже переданные печатному тексту и оставшиеся пока в рукописи.

Он принадлежит также и тем, кто, быть может, никогда не узнает ни его имени, ни его жизни. И сейчас он и с нами, и с ними.

Ибо — он из того братства людей на Земле, кто доказал, что человеколюбец и жизнелюбец, даже если он властью обстоятельств обречен на одиночество, попран, загнан в угол, приговорен к безвестности, в чем-то непреходяще важном оказывается не слабее, а, минуя время, и сильнее самого чудовищного систематизированного человеконенавистничества, в ресурсе которого и самоуверенность механической мощи, и фатализм бессилия: покорство людей, уверовавших в предначертанность их итогов, финалов, развязок. Так кому же в этом разуверить человека, как не человеку?

То, что его не убили в 1939-м и позже, то, что его оставили жить, — все-таки случайность. Но то, что он выжил «там», — уже не счастливо вытащенный лотерейный билет, а равнодействующая в неравном поединке, где его сторону держали и врожденный сангвинизм, и благоприобретенные ум и сердце российского подвижника, и даже своего рода уленшпигелевское лукавство, какое также от сердца и от ума. Но для чуда было мало и этого, чуду нужны были еще сотворцы: любовь и дружба, их негласный союз, их взаимность на расстоянии, которое не измерить ни годами, ни верстами.

В награду — жизнь. Свои мемуары он назвал: «Второе рождение». Я не исключаю, что то же вправе сказать о себе многие, но по отношению к нему наименование это абсолютно точное. Его первая жизнь была под стать веку. Сын эмигранта, знаменитого во многих трудно сводимых обличьях (имя Гельфанда-Парвуса замелькало вновь, обращение же с его биографией далеко не всегда отличается точностью). Евгений Александрович еще ребенком расстался с отцом и вернулся на родину вместе с матерью, социал-демократкой. Революция застала его гимназистом и сразу втянула в свой ненасытный поток. Он был если не в самом эпицентре свершившегося, то вплотную к нему, что обогащало его сознание столь разными, на расстоянии же трудно отличимыми друг от друга событиями, как наша коллективизация и первые шаги овладевшего властью нацизма. Дипломат и журналист, он был близок к людям, значительность которых определялась не только занимаемыми местами. Он не боготворил ту жизнь, скорее стеснялся ее, и если не всей ее сплошь, то и не просто — эпизодов, застрявших занозою в памяти. Это чувство иной раз брало у него верх над доводами «исторического разума», но здесь таился и нравственный смысл: тот, который не позволяет успокоиться на силлогизме (пусть самом изощренном и разработанном) и вместе с тем не дает человеку застрять в отлучении прошлого от себя — занятии столь распространенном, несмотря на то, что оно давно уже истощило у нас свой начальный освобождающий запал, пафос Шестидесятых. Не стоит, однако, забывать, что живому свидетелю (соответчику, даже если он жертва) куда труднее, чем родившемуся позже, отдать себе горький отчет, что историю не исправишь задним числом и что все попытки этого рода ни на вершок не продвинут к разгадке тех страшных и будто внезапных обвалов, какие хоронят разом целые генерации не готовых к ним людей.

Раз второе рождение, стало быть, и вторая юность, вторая зрелость. Да, именно так и было с ним. Эту его юность и эту зрелость его я уже наблюдал воочию. И вновь, не в порыве горя, а проверяя чувство мыслью, утверждаю: то был подвиг. Подвиг без риторики, без малейшего намека на избранность. Подвиг понимания. Подвиг непредвзятости. Вернувшийся из небытия, он не разучился слушать жизнь и слышать другие голоса, узнавать и радоваться узнанному. Уцелевший, он жаждал не мести и даже не возмездия, а того, что можно бы назвать неповторением — за отсутствием других, более точных слов, и за открытостью самого вопроса. А доступно ли оно, неповторение? Достижимо ли без крутых перемен и допустимо ли посредством крутых, да еще в том обличье крутости, которое от нас пошло, став достоянием и проклятием других?..

В нынешнем Мире, где в революционерах ходят убийцы и где террорист оспаривает смысл благоденствия за чужой счет, как и благополучия вообще, где все (мерещится нам в горький час) способны и могут стать всем, чем угодно, — он был как бы живым опровержением этих дурных снов наяву. Не словами отклонял он неумолимость экклезиастову: все суета и погоня за ветром… Не словами, ибо понял, что в какие-то внезапные моменты слова теряют силу, переставая соединять людей, и что как раз, когда крушатся цели и мельчают намерения, скудеет и Слово.

Его воспоминания — и на эту тему. Когда я читал их, еще машинописные, то был потрясен, и даже не столько тем, что выпало на его долю, и даже не тем, что он выдержал — и телесные муки, и еще более страшную сухановскую безысходность; нет, все-таки больше всего меня поразило, что, перенесший это, он как бы погасил в себе страдания. Именно — не растерял, не запер. А освободился от них все тем же Словом, доказав, что даже тогда, когда оно из всечеловеческой связки становится инструментом разъединения, оборотням Слова не удается довести эту всеобщую размолвку до исчерпывающего конца.

…Летопись дней и дел второй жизни Евгения Александровича Гнедина пока не написана. Это наш долг. И когда мы исполним его, я уверен, мы сами будем удивлены, сколь многое уместилось на ее страницах при редкостном совпадении поступка и мысли. При том, что в поступках его, как и в словах, не обнаружить никаких нарочитостей, никаких «слишком», ничего «сверх». Поступок мог опережать мысль либо отставать от нее, но в конечном счете — они брали друг друга за руку. И шли навстречу людям с незабываемой гнединской улыбкой…