Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 55

Чуваш (бывший секретарь обкома) соединяется с караваном.

Говорит:

— Евгений Александрович, сейчас с вами будут говорить.

Передает мне трубку.

Закрываю глаза и говорю:

— Алло?

Женин хриплый голос:

— Надя?

— Да, Женюша, это я.

— Ты волнуешься?

— Нет, все замечательно.

Женя говорит что-то неясное. Я слышу, что плачет.

Спрашиваю:

— Когда приедешь?

Знакомый смешок.

Решаем, что я поеду к нему.

Проходят дни хождения с повторными заявлениями. Получаю разрешение на свидание в течение трех часов.

Снова еду в Княж-Погост. Пережидаю всех и выхожу последней. Подлезаем под составами, бежим закоулками между домиков. На ходу мне дают старый ватник, а мое английское пальто забирает Маруся. Какой-то казах ведет меня в Запань. Поднимаюсь на железную дорогу. Читаю и жду. Сейчас придет Женя после 6 лет и 4 месяцев. Медленно хожу взад и вперед. Боюсь надеть очки. И вижу, вижу ясно без очков — внизу от баржи идет маленькая фигурка большими шагами.

Идет, идет в гору, вот идет по линии. И ноги меня ведут навстречу.

И вот он здесь.

Медный от загара. В засаленном ватнике, в гимнастерке и галифе, заправленных в чулки, в американских ботинках, что я ему послала.

Небритый. Борода седая. Глаза нестерпимо ясные и светлые. Хватаю его за шею. Мы ходим по рельсам.

Он: «Как во сне. Ты не изменилась».

Наспех, прерывая друг друга, говорим главное: о заявлении, о здоровье.



Приходит казах. Обнимаю Женю еще раз. Он, уходя, смотрит так, что мне кажется будто в сердце входят гвозди. Медленно ухожу.

Бессонная ночь. Наутро приходит стрелок и указывает дорогу за конторой. Дверь открывается. Вхожу. Сажусь за столик, накрытый кружевной накидкой, и жду. Жду долго. Наконец, приходит Женя. Он побрит, молод, красив. Глаза ясные и какие-то глядящие внутрь. Сидим так, взявшись за руки, изредка целуясь, за столом. Его рассказ…

Здесь перо мое захлебнулось, а сердце дало трещину. Когда-нибудь запишу по памяти…

ЖИЛ, КАК ДУМАЛ

Женя Гнедин был счастливым человеком: он всегда жил, как думал. Не забудем, что счастье его было очень трудным, и для этого потребовались огромные душевные, да и физические силы. Общеизвестно циничное выражение о том, что «русский человек умен поротой задницей». Каждый из нас, прошедший через тюрьмы и лагеря, мог убедиться как быстро люди умнеют, когда осмысление приходит под влиянием внешнего и весьма грубого воздействия на эту часть тела, впрочем, как и на любые другие…

Уж как его «учили», как в него вбивали новые представления об обществе, в котором он жил и для которого он жил! Он об этом немного написал в своей книге, да и я сам увидел страшные следы «вбивания ума» в первый же раз, когда пошел с Женей в лагерную баню. Но это вс было для него совершенно неубедительным. Ведь он не думал, как жил, а жил, как думал. И расставание со многими иллюзиями, которые были содержанием его жизни, было для него процессом долгим и бесконечно мучительным. Я — этому свидетель.

Я знал о Евгении Гнедине задолго до того, как впервые его встретил. Лагерь — это не только место потерь, но и приобретений. Иногда — самых значительных в жизни. В этом смысле не следует «обижаться» на годы, проведенные в «Архипелаге». И среди многих замечательных людей, мне встретившихся, был Александр Сергеевич Лизаревич, сыгравший в моей жизни огромную роль и ставший мне одним из самых близких и дорогих.

В моей памяти он тесно связан с жизнью Евгения Александровича. Александр Сергеевич знал Женю по Одессе. Несмотря на разницу в летах они были в одной компании любителей литературы; в отношении АСы (как я звал Александра Сергеевича) к Жене было какое-то любовное отношение старшего к младшему из одного племени, и АСы мне иногда с какой-то ностальгической нежностью рассказывал об обаятельности Жени, его поэтическом даре, о его блестящих литературных способностях.

… В Москве АСы и Женя уже почти и не встречались. Сначала «почти», а потом и вовсе. Ну, а начало тридцатых годов уничтожило всякую возможность какого-либо контакта между ними. И, очевидно, в этом была для АСы какая-то боль, он говорил об этом не просто как о факте своей биографии, но и очень большой потере. Безнадежной потере.

— Мы с Женей, слава Богу, больше никогда не встретимся…

— Почему слава Богу?

— Потому что встретиться мы можем только здесь. Не приведи Бог!

… Вечер. Александр Сергеевич вошел в барак необычный: очень бледный, с какими-то остановившимися глазами.

— Вы знаете, кого я сейчас встретил в бане, в новом этапе?

— Кого?

— Женю Гнедина. Сейчас я пойду за ним и приведу его сюда. А вы сбегайте за кипятком. У нас есть еще хлеб?

Я составил себе о Жене Гнедине некое романтическое представление. Но он оказался очень простым, естественным, душевно-контактным и даже веселым. И в его упоминании о пребывании в Сухановке не было ничего драматического. Хотя мы уже были хорошо наслышаны об этой специальной пыточной тюрьме.

Женя Гнедин прибыл в наш лагерь когда — несмотря на войну, на поток всяких ужесточающих инструкций, — начальству волей-неволей приходилось отдать какую-то часть своей власти нам — «придуркам». Без нас у них не было никакой возможности выполнять производственные задания. А порох делали из целлюлозы, работники лесной промышленности были на броне, и план с наших начальников требовали по-военному — беспощадно. А они были дремучими вертухаями, способными только вести зеков в карцер.

Женю мы поселили у себя и, конечно, ни одного дня он не был «на общих». Он делал обычную благополучную лагерную карьеру: «точковщиком» на лесосеке и катище, бригадиром, десятником, приемщиком леса. Мне пришлось быть его лагерным учителем. Я был тогда бесконвойный, приходил к Жене на лесосеку и учил его немудреным азам лесоповала. А вечером, когда он стал бригадиром и десятником, обучал самому важному из лагерных премудростей: заполнению рабочих сведений. В лагере никто норм выполнять не может. И только бюрократическим кретинизмом можно объяснить то, что во время войны эти невыполнимые нормы увеличили чуть ли не вдвое. Нормы выполнить нельзя, а кормить зеков надо. Иначе они вообще работать не смогут. Эту нехитрую истину нам удалось вдолбить начальству, и нам не мешали в нашей весьма сложной системе «туфты», с помощью которой у нас на лагпункте все на всех работах выполняли и перевыполняли нормы, и, следовательно, получали свою достаточно скудную «горбушку» и даже «премблюдо».

Не буду сейчас рассказывать о технике «туфты». Женя оказался очень способным учеником. Но у него всегда было стремление улучшать все, к чему он имел отношение. Что нельзя туфтить на кубатуре, он понял сразу. Но в рабочих сведениях, которые он заполнял, доходяги из его бригады совершали чудеса трудового героизма: они таскали баланы на руках чуть ли не на километры, прокапывали снежные траншеи глубиной до трех метров, ремонтировали лежневку в местах, где ее никогда не было… Со мной — нормировщиком — он торговался страстно, с темпераментом торговки с одесского Привоза. Когда я убеждал его, что никакие трудовые подвиги его доходяг не прибавят к максимуму, который они все равно получат, ни одного грамма хлеба к пайке и ни одной крупинки сечки к «премблюду», он, соглашаясь со мной, вздыхал:

— А может быть, они их пожалеют за это, может быть, это скажется на разборе их дел?..

Свою веру в «может быть», в то, что зло — обратимо, Женя терял долго и мучительно. В наших долгих, часто мучительных спорах втроем о том, что произошло, что происходит и произойдет, Женя со страстью, с ожесточением пытался удержаться на своей вере. Он приводил на память цитаты из основоположников, ссылался на уроки истории, начиная с времен Ромула и Рема. Александр Сергеевич устало вздыхал:

— Ну, да — вы же с Левой считаете, что вам подменили хороший социализм на плохой и все дело в том, чтобы все вернуть на свои места…