Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 114

Когда идет снег, в горах стоит тишина. Падает камень — и ты слышишь тишину, которая была до того и которая будет после. Мужчины из поискового отряда, верно, уже давно ушли, им такого холода не вынести. В пещере мне не грозит самое худшее, и со мной моя каросса, но без огня плохо. Когда становится совсем холодно, складываю небольшой костер, тру ветки друг о друга и добываю огонь. Приходится быть осторожным, чтобы дым не заметили внизу, в долине.

День от ночи не отличишь. Кожа высыхает и трескается, все тело покрывается чешуей вроде черепашьего панциря. Руки, ноги, уши. Ребра выпирают наружу. Но я должен выжить, непременно должен. Время от времени отправляюсь на какую-нибудь отдаленную ферму, чтобы стащить овцу. Подкрадываюсь с осторожностью, стараясь не нарваться на собак, рублю тушу на куски и бросаю кровавые ошметки, чтобы хозяева решили, что тут разбойничал шакал или гиена. Они не должны догадаться, что я тут, в горах. Пусть думают, что я далеко, в Кейпе.

Когда сидишь вот так, скрючившись, обхватив себя руками, сжимая пальцами свои жесткие ребра, начинаешь по-другому понимать собственное тело. Пальцы ощупывают один шрам за другим — одни давние, другие еще покрыты коркой запекшейся крови. Я читаю себя самого, будто газету. Здесь описана вся моя жизнь, каждый порез, каждый шрам, каждая мозоль и отметина говорят о чем-то; и все они всегда со мной, куда бы я ни пошел. Вот почему бессмысленно отправляться в Кейп. Наконец я понял это — можно убежать с фермы и от людей, но от своего тела ты никуда не убежишь. А в твоем теле вся твоя жизнь, твои родные места и люди, близкие тебе. Этот укус на плече — от Памелы. Эта мозоль — от вил на ферме у старого бааса Пита. Этот шрам — от бича Николаса. Этот давний ожог — от трехногого котелка мамы Розы. От всего этого не убежать. А ведь есть еще и другие шрамы, не оставляющие отметин на теле и невидимые для глаз, но пребывающие внутри тебя — рубцы и отметины, которые напоминают о себе, когда ты спишь, думаешь, мечтаешь. Слово, взгляд, жест. Ты не пойдешь сегодня купаться, потому что с нами Эстер. Лев, летящий вверх тормашками, когда пуля настигает его. Касание тел под мохнатой кароссой: Эстер, Эстер…

Это из-за нее я сейчас здесь. Ведь она сказала Баренду: «Галант вольничал со мной».

Чердак. Я лежу на животе и гляжу через щель в полу: я вижу мужчину на большой кровати и женщину в кресле, неподвижно смотрящую в окно. Я не могу понять этого. В своей очевидной простоте смысл ускользает от меня. А теперь я гляжу вниз с другой высоты, на этот раз — на самого себя. И снова мне ничего не понять.

Знаю только, что я тут. Вот мое тело — я чувствую его. Я Галант. Вот что по крайней мере я наконец знаю. Мне нечего делать в Кейпе. Я здесь, в тесной, глубокой пещере, а снаружи идет снег, падает камень, и его падение напоминает мне об окружающей тишине.

Моим ногам нетрудно найти дорогу в Кейп — я уже много раз мысленно проходил весь этот путь. Но шли бы только ноги — сам я все равно остался бы здесь, в этих горах. Потому что там, внизу, в Хауд-ден-Беке, женщина вынашивает моего ребенка. Завтрашнее солнце ожидает своего часа, чтобы взойти на небе. Сейчас ночь, но солнце поднимается из недр этой ночи, этой женщины. Как же мне покинуть ее? Я не могу уйти. Ты входишь в женщину, и ты пойман навеки. Ведь в ней растет ребенок, который уже имеет власть над тобой. Я могу сколько угодно притворяться, будто ничего об этом не знаю, могу убеждать себя, что дорога в Кейп поможет забыть обо всем. Но под этим снегом тебе не остается ничего другого, как только размышлять. Пока ты сидишь тут наедине со всем тем, что вобрало в себя твое тело, ты понимаешь: от этого не убежать. Бегство — это трусость, и оно ничего не дает, ведь твое тело убегает вместе с тобой, а в твоем теле — твое рабство.

Эстер.

Нет, ее же собственные слова и оборвали эту связь. От нее я наконец-то свободен. Должен быть свободен.

Памела — от нее мне не освободиться. Из-за ребенка, солнца, которое поднимается из нее.

Свобода — это не бегство в Кейп. Быть свободным не значит одиноко бродить по горам. Мои ноги по-прежнему босы — это клеймо жжет меня. Чтобы стать свободным, нужно самому захотеть остаться там, где твоя родина, осмелиться быть тем, кто ты есть.





Ласточки, оставшиеся тут на зиму, — теперь я понимаю их.

И каждый раз назад, к самому началу. Женщина, ребенок. Ребенок.

С тающим снегом я спускаюсь с гор, сбегая вниз, как вода. Я иду туда, чтобы вернуться к ребенку. И мне кажется, будто я впервые попал в эти края. Будто теперь они совершенно другие. Ведь на этот раз я сам решил вернуться.

Я привязан в конюшне, удары бича разрывают кожу и врезаются в израненную плоть, но мысли вырываются из меня, подобно падающим с гор камням. Бесконечные слухи об освобождении рабов. Но я тут. И руки у меня связаны. И все же я буду повторять эти слухи снова и снова, пока все не поверят мне.

Я вновь вместе с женщиной, в животе у которой, точно рыба, шевелится новая жизнь. Мама Роза перебирается к нам, чтобы быть поблизости, когда придет время. Ночью поток прорывается. Ребенок борется, стараясь выплыть наружу. Памела бьется, стонет, рыдает, пытаясь избавиться от тяжкого бремени.

На восходе солнца ребенок уже спит у нее на руках. Ребенок с белыми волосами и голубыми глазами.

Камень, падающий бесконечно. А в нем тишина, которая была до него и будет после.

Часть третья

Нет, всегда так быть не может. Сколько раз я утешал себя этой мыслью — и в тот день, когда мы жали пшеницу, и в тот послеполуденный час на гумне. И передо мной возникало лицо матери, постаревшее раньше времени, усталое и измученное. И сколько же раз так будет еще? «Джозеф, — обычно говорила она, — я вижу для тебя только два пути в жизни: ты либо станешь богачом, либо окончишь жизнь на виселице. — И, качая седой головой (она поседела, когда ей не было еще и тридцати), со вздохом добавляла: — Никак не пойму, от кого ты это унаследовал. Уж во всяком случае не от меня». А если это слышал отец, то начинались бесконечные пререкания. Он был родом из Северного Брабанта — мы жили неподалеку от Бреды, — а мать была южанка и родилась на территории Бельгии, и потому бурные перепалки были не редкость в нашем семействе. «Вот подожди, мама, — успокаивал я ее, — я еще докажу, на что способен. Весь мир будет с почтением глядеть на меня». Пожалуй, у нас обоих были причины верить в то, о чем мы говорили, ведь я родился в рубашке, что с самых первых дней давало повод для всевозможных предсказаний моего будущего — как зловещих, так и восторженных. А сам я был уверен лишь в одном — что бы ни сулила мне судьба, она ничего не подарит мне просто так, мне придется приложить усилия, чтобы добиться удачи. Мы были вроде многочисленного помета щенков: сосков для всех не хватало, и можно было выжить, либо перехитрив, либо одолев остальных.

Сколько я себя помню, мы всегда жили, окруженные войной или слухами о ней, армии заворачивали к нам, чтобы промаршировать по нашей песчаной местности, — австрийская, русская, французская, — а на побережье громогласно заявляли о своем присутствии англичане. Сегодня мы были республикой, а завтра уже королевством или частью французской империи. Я вырос, постоянно слыша имена членов дома Оранских, потом им на смену пришел Пишегрю (его имя в нашей семье звучало именем Сатаны, в устах моего отца сообщения о его продвижении от Антверпена до Хертогенбоса и Неймегена превращались в рассказ о путешествии Люцифера, а то, что его солдаты сотворили с матерью и моими сестрами, заперев отца и всех братьев в свинарнике, я понял лишь много лет спустя, хотя и тогда уже смутно подозревал нечто ужасное — ведь Элси после того помешалась и была способна произносить лишь какие-то нечленораздельные звуки); а потом Луи Наполеон.