Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 114

Но все было, конечно, попусту. Она лишь подлила темной влаги в тот поток, который набухал и набухал и над которым я давно уже утратил всякую власть.

Но кому я мог поведать о своем бедственном положении? Я не допускал и мысли о том, чтобы поделиться своими горестями с Сесилией. Памела — та вообще никогда ничего не говорила, лишь коротко отвечала на мои вопросы, и молчание ее было обвинением куда более красноречивым, нежели любые упреки. Баренд просто высмеял бы меня, и я давно утратил надежду добиться доверия Эстер. Также немыслимо было, по разным причинам, говорить об этом с отцом или с матерью.

Мама Роза? Может быть. Но жгучая память о том, что именно она первой толкнула меня на этот путь, в этот темный поток, удерживала меня. В отчаянии я стал думать о старике, который недавно поселился на небольшом участке в Хауд-ден-Беке, о портном и сапожнике Дальре. Он чужестранец, скорее всего он и не поймет моих тягот. И все же именно то, что он чужак, беспристрастный и равнодушный к ходу наших жизней, влекло меня к нему.

Я долго колебался, пока не почувствовал, что не в силах больше выносить все это. Как-то ночью, гуляя по вельду, я остановился возле жилища мамы Розы: в тусклом красновато-желтом свете очага я увидел старуху, которая возилась у огня, готовя свои отвары и настойки. Сердце у меня сжалось от тоски по ней. Но я знал, что не смогу поглядеть ей в глаза, и потому побрел дальше по неровному вельду, то и дело проваливаясь в неожиданные ямы и спотыкаясь о торчащие из земли валуны. В небольшом, крытом тростником домике Дальре, в его единственной комнате, еще горел свет. Я сделал крюк, чтобы меня не заметили работники — темные тени раскачивались в такт музыке и временами взрывались хохотом. Белый управляющий Кэмпфер сидел вместе с ними. Увидав его, я почувствовал раздражение — подобное панибратство казалось мне предосудительным. Впрочем, это меня не касалось. Дверь домика была открыта, и я разглядел тощего старика, работающего за грубо оструганным столом; белая грива старика была взъерошена и сверкала в свете лампы.

— О, мистер Ван дер Мерве, — сказал он, явно встревожившись при виде меня, — какой приятный сюрприз!

— Простите, если помешал.

— Может быть, вы зайдете? Не хотите ли выпить?

— Нет, спасибо, — отказался я, но он уже наливал в оловянные кружки бренди — отвратительное пойло, сжигающее внутренности и вызывающее головокружение.

— Вам тут, должно быть, очень одиноко, — сказал я, не решаясь отпить второй глоток.

Он пожал плечами.

— Ко всему привыкаешь.

Он осушил свою кружку залпом, причмокнул губами, взял со стола шило и снова принялся тачать башмак.

— Никак не пойму, почему вы решили поселиться в Боккефельде, — сказал я. — Вы на своем веку, вероятно, повидали немало куда более заманчивых мест.

— О, разумеется. — Он послюнил дратву, которой сшивал башмак. — Путь у меня за плечами долгий. Я родился в Пьемонте. Знаете, где это?

— Никогда и не слышал о таком.

Продолжая эту беседу, я просто тянул время, словно пытаясь избежать разговора о том, что меня мучило.

— Исколесил всю Европу, пока не оказался здесь по дороге на восток. Но так и не попал никуда дальше Капской провинции… — Он вдруг замолчал и поглядел на меня с напряженной улыбкой на старом, морщинистом, как у обезьяны, лице. — Быть может, ваша мама рассказывала, что я был знаком с ней в Кейптауне, еще до того, как она вышла замуж?

Одним случайным замечанием он перечеркнул единственную причину, побуждавшую меня довериться ему: я-то считал, что он чужак, стоящий как бы в стороне от наших жизней. Но он, оказывается, знал мою мать. Теперь понятно, почему он приехал сюда. Он тоже один из них. Как же я мог надеяться, что он поймет меня?





— Уже поздно. — Я поставил кружку на стол, так и не допив бренди. — Пора домой.

— Куда вы торопитесь? — разочарованно спросил он. — Мы даже ни о чем толком не поговорили.

— Я просто шел мимо и увидал у вас свет… Мне вскоре понадобится пара башмаков.

— В таком случае давайте я сниму мерку.

— Я приду в другой раз.

— Нет-нет, — настаивал он. — Никогда не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня, верно?

С трудом сдерживая нетерпение и раздражение, я все же позволил ему заняться делом. Суетясь и астматически дыша, он обмерил мне ноги. Всю дорогу домой меня не покидало странное, неприятное ощущение, будто я оставил там часть себя. Словно, позволив старику нарисовать на куске кожи мою ногу, я дал ему некую бессмысленную и коварную власть надо мной.

Ничто не стало яснее. Да ничто и не могло проясниться. В темной кухне сейчас, должно быть, спит Памела, безразлично покорная моему праву распоряжаться ее телом, если мне вдруг взбредет в голову разбудить ее. И я знал, что взбредет. Что мне еще оставалось?

Галант — да, именно он был тем человеком, с которым мне хотелось поговорить и к которому хотелось прикоснуться. Но наша песчаная нора уже давно обвалилась и погребла нас под тяжестью своего свода. А темный поток неумолимо нарастал.

Человек всегда одинок. Мы говорим и живем, не замечая друг друга. После того как старый Пит ван дер Мерве приказал Николасу выделить мне клочок земли на его ферме, я редко виделся с соседями. Их возмутило мое вторжение, я чувствовал это. Они смотрели на меня свысока, для них я был чудаком, чужаком и самозванцем. Христианское чувство долга предписывало им терпеть мое присутствие, но мне никогда не позволят стать среди них своим. Я вскоре понял, что Боккефельд неохотно открывает свое сердце посторонним. На меня всегда глядели с подозрением, словно я был не просто нищим, из милости живущим здесь, а носителем бог весть какой чудовищной заразы. Единственным, кто порой снисходил до того, чтобы побеседовать со мной, был Франс дю Той. Да и то лишь потому, что он ощущал себя таким же изгоем, как и я. Только причина этого была иная — упорный слух о том, что родимое пятно, покрывавшее левую половину его лица, было отметиной дьявола. Мне же он казался довольно приятным молодым человеком, куда более образованным, нежели многие другие соседи, и очень порядочным, хотя мне и доводилось слышать, как соседи говорили, должно быть из зависти, что его сделали филдкорнетом из-за того, что он водился с англичанами, предавая свой народ. Но я никого не вправе судить.

Порой нам с ним случалось поспорить.

— Разве так плохо жить одному? — спрашивал я, когда он начинал роптать на то, что, как мне казалось, было его судьбой. — Полагайся только на себя, и никогда не будешь зависеть от других. А стоит связаться с другими людьми, ни за что не узнаешь, куда это тебя заведет. Впутаешься во что-нибудь, сам того не ведая. И что бы ты ни делал, все равно небеса и преисподняя следят за каждым твоим шагом.

— Вам следовало бы стать проповедником, а не сапожником, — говорил он мне.

— А это почти одно и то же. Пока твои руки заняты делом, голова твоя вольна размышлять о господе и о человеке.

— Вам легко говорить. Вы уже старик, вы можете обходиться без других людей. — Тут он обычно ненадолго замолкал, а затем добавлял: — Вы можете обходиться без женщин. Но когда ты молод, трудно пренебрегать требованиями плоти.

В ответ на что я либо улыбался, либо вздыхал и снова погружался в собственные мысли. Разве я мог объяснить им свою жизнь? Этим людям я, должно быть, кажусь безумцем — старый болтун, который запустил и свою работу, и свои земли, бездельник, который опускается все больше и больше, живя в окружении цыплят, свиней и всякого хлама, и лишь урывками, не прилагая особых усилий, шьет одежду и обувь, а то и попросту бродит, бормоча что-то на непонятном чужом языке.

Даже самому себе это было не просто объяснить — про эти небеса и преисподнюю, о которых я толковал ему. На первый взгляд моя жизнь может показаться чрезвычайно заурядной, а то и скучной. Даже то, что во времена юности сверкало яркими красками, теперь выцвело до несуразности. Итог всему этому можно подвести в нескольких словах: молодой человек из Пьемонта, которому наскучила старушка Европа, собрал свои пожитки, чтобы попутешествовать и повидать мир, встретил на острове Тексел одного бахвала, убедившего его отправиться вместе с ним в Батавию, и высадился три месяца спустя, уже похоронив в море своего многоречивого попутчика, в Кейптауне, где растранжирил все свои деньги в забегаловках и публичных домах, а когда корабль отплывал обратно, ему не оставалось ничего другого, как задержаться в Кейптауне, где он сделался портным и сапожником, поселившись тут на время, которое растянулось очень надолго, против чего он и не возражал, особенно после того, как свел знакомство с богатым семейством де Филлирсов и влюбился в их жизнерадостную дочку Алиду, чтобы в один прекрасный день узнать, что Алида сбежала из дому с неотесанным мужланом из Боккефельда; после чего он в должное время женился на другой добропорядочной женщине, с которой жил вполне прилично и в относительном благоденствии до дня ее смерти, а затем ненадолго вернулся на родину, где все уже стало для него настолько чужим, что его снова потянуло в Кейптаун; откуда он, в последний раз поддавшись зову крови, отправился, погрузив в фургон все свои пожитки, далеко в глубинку за мечтой утраченного прошлого, а затем, с радостью и смятением отыскав на забытой богом ферме в Боккефельде потерянную Алиду далекой юности, принял приглашение ее супруга — теперь уже старого и смирившегося — и обосновался на небольшом клочке земли, принадлежавшей Алидиному сыну, в Хауд-ден-Беке, где и намеревался теперь тихо прожить немногие еще отпущенные ему годы. Так завершился круг моей жизни. И единственное, чего я хотел, — это чтобы меня оставили в покое и не принуждали снова вмешиваться в жизнь других людей.