Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 114

Вскоре после той ночи, возможно как раз потому, что ее замечание сильно насторожило меня, я сделала еще более встревожившее меня открытие, обнаружив, какое очарование таилось для нее в вопросах плоти. Как-то днем я поспешно вошла в дом, чтобы не видеть отвратительной возни собак во дворе, и вдруг заметила Эстер, которая, стоя у окна, глядела на них с такой увлеченностью, что у меня перехватило дыхание. Рот у нее был полуоткрыт, она дышала глубоко и часто, сжав кончиками пальцев щеки, а темные глаза (когда она наконец обернулась ко мне) сверкали огнем.

— Что ты тут делаешь, Эстер?

— Ничего.

С отсутствующим видом она тыльной стороной ладони стерла с губ слюну. На щеке — ее кожа всегда сохраняла прекрасную матовую смуглость — я заметила отпечатки пальцев.

— Не нужно смотреть на этих собак.

— А почему, тетя Алида?

Ее величавая невинность лишь нервировала меня, мне не хотелось продолжать этот разговор. Но той же ночью я снова лежала без сна возле Пита — даже спящий, он казался исполненным яростной жизни — и с беспокойством думала об Эстер. Сможет ли она хоть когда-нибудь приспособиться к нашим нормам поведения? Ведь в ней таилась та же самая дикая гордость, из-за которой ее жалкий отец предпочел самоубийство позору. Но если она не смирится, что тогда ожидает ее? Какие глубокие и неизлечимые раны нанесут ей здешние мужчины? Я подумала о Пите и представила себе его и сыновей идущими по ферме, но после краткого приступа гордости — ведь это мои мужчины, я сама сотворила их — я снова содрогнулась от страха, не перед тем, каковы они, а перед тем, какими они для женщин уже никогда не станут. Один из них возьмет ее и осмелится истоптать, как топчут собаку, овцу, лошадь или корову. А может, она и сама всегда знала об этом и этот огонь жил у нее в крови? Не в нем ли и коренилась ее серьезность, такая непостижимая даже для нее самой, моей девственной почти-дочери?

То, что этим мужчиной окажется один из моих сыновей, я тогда не могла и подумать, лишь теперь, глядя в прошлое, понимаешь всю неизбежность случившегося, хотя на нем и лежит неприятный налет кровосмесительства. Они всегда бродили по ферме все вместе, втроем, и с ними, конечно, мальчишка-раб Галант.

Я плохо помню его ребенком. Он всегда был здесь, на заднем плане, в тени, как тень остальных. Я считала его сыном Розы и потому, вероятно, не любила, но меня невольно подкупала его мягкая, обезоруживающая манера держаться. Можно было отправить его гулять вместе с мальчиками и Эстер и ничего не опасаться, во всяком случае не опасаться ничего серьезного. Он, казалось, с самого рождения знал свое место. Еще бы, ведь у него не было жуткого опыта моих сыновей, которых оторвали от матери, чтобы сделать мужчинами в безжалостном мире их отца. Насколько я помню, Галант никогда не давал никакого повода для беспокойства. А теперь убил моего сына. Я потрясена этим, да и как тут не быть потрясенной, и все же я не в силах горевать, потому что сейчас мне кажется, будто все это минуло уже давным-давно. Я состарилась — и не годами, а душой. В моей последней близости к моему бессловесному мужу есть некая умиротворенность, но есть и усталость. Наши могилы поджидают нас на огороженном клочке земли, на склоне холма, чуть повыше дома. Было бы хорошо наконец-то отдохнуть. Я примирилась с этой землей. Но едва ли я когда-нибудь что-то пойму. Николас, сын мой.

Дни убоя скота на ферме самые хлопотливые. Каждый понедельник папа резал овцу, но это было обычное дело. Настоящий убой начинался осенью, после первых заморозков, после сбора бобов, когда полевые работы подходили к концу, а жизнь на ферме словно бы сворачивалась. Тогда и начинался убой быков, овец и свиней, чтобы готовить солонину, вяленое мясо, просоленные ребра, коптить колбасы, ветчину и бараньи ноги на долгие зимние месяцы. Для Баренда и Галанта эти дни были праздником; но меня мама не подпускала к кровавой бойне до тех пор, пока мое любопытство не одержало верх и я стал тоже проситься туда.

— Ты уверен, что сможешь глядеть на это? — спросил меня отец тем тоном, от которого я всегда сразу же чувствовал себя ни на что не годным.

— Я тоже хочу пойти, — канючил я. — Я хочу. Хочу.

Мама по-прежнему была против, но отец уже решил:

— Если ему кажется, что он выдержит, пусть идет. А мы посмотрим, мужчина ли он.

С наигранной храбростью я отправился вместе с остальными к большому плоскому камню. Но когда Ахилл перерезал глотку первой овце и кровь, хлынув струей, залила его штаны и голые щиколотки, мне стало плохо. Я отвел в сторону слезящиеся глаза, надеясь, что никто ничего не заметит, ведь иначе я так никогда и не узнаю, что будет дальше. Но от папы ничего не скроешь.

— Ну как, Николас? — насмешливо спросил он. — Что это ты такой бледный?

Едва не плача, я выдавил из себя:

— Я не хочу оставаться здесь.

Да, именно это я всегда чувствовал на ферме. Что я не хочу оставаться здесь.

Конечно, и тут бывали времена, когда все еще шло хорошо. Хотелось бы верить в это, но что толку? Что осталось от прежнего? Старые имена и обрывки воспоминаний; так бывает, когда туман спускается на холмы, обволакивая все бесцветной пеленой, только временами ты видишь скалу, холм или куст и понимаешь, что все они как-то связаны между собой, что вокруг раскинулся непрерывный и многозначительный мир, окутанный туманом и невидимый до поры. Все первородные чувства уже утратили свою силу, оставив взамен себя бессмысленную неясность. Когда-то давно ярко светило солнце. Когда-то давно были два мальчика и девочка или три мальчика вместе с Барендом, когда-то были два мальчика, когда-то мальчик и девочка, когда-то мальчик, которому стало плохо возле камня для убоя скота, и все дразнили его. Когда-то давно была женщина, которая никому не была матерью, но которую все звали мамой, мамой Розой, она осушала наши слезы, смеялась вместе с нами и, как никто другой в целом свете, умела рассказывать истории. Когда-то давно была запруда. Когда-то давно была гора. Когда-то давно, давным-давно. Плотный мир, закутанный ныне в туман.





Мама Роза. Эстер. Галант. Немногие уцелевшие из прошлого имена. Но и они покинули меня. Или корень зла таился во мне самом?

Родители не одобряли моей привязанности к маме Розе. Папе, в общем-то, было все равно, но мама сердилась и раздражалась:

— Ради бога, перестань называть ее мамой. Никакая она тебе не мама. Она готтентотка. И все эти визиты к ней тоже пора прекратить. Я не желаю, чтобы мои дети росли в хижине, как рабы.

— Но она рассказывает нам всякие интересные истории.

— Языческие глупости. Из-за нее вы все угодите в преисподнюю.

Когда я подрос и стал лучше разбираться в таких вещах, я изо всех сил старался обратить маму Розу в христианство. Мне очень хотелось, чтобы она стала верующей. Но даже большая коричневая Библия на голландском языке не произвела на нее должного впечатления.

— Я знаю эту книгу вдоль и поперек. Всю жизнь, каждый вечер я слушаю, как твой отец читает ее и молится.

— Так ведь это Слово самого господа, мама Роза!

— Вот ты его и слушайся, это твой бог. Мне до него дела нет.

— Он хозяин над всем миром. Он создал все.

— Тзуи-Гоаб, Красная Заря, создал все. Даже Гаунабу не удалось убить его. Разве я не рассказывала тебе об этом?

— Но об этом в Библии ничего нет.

Она сплюнула на пол, едва не угодив в меня.

— Тзуи-Гоаб не живет ни в какой книге. Он живет повсюду. В созревающей пшенице. В деревьях, выпускающих листья после зимы. В ласточках, улетающих отсюда и снова возвращающихся. В камнях. Во всем.

— Мама Роза, если ты не покоришься, господь пошлет с неба молнию и убьет тебя.

— Ну и пусть посылает. Пусть попробует.

— Но моя мама говорит…

— Пусть себе говорит, что хочет. А ты слушайся ее. Но она не смеет приказывать мне. Мое сердце принадлежит лишь мне одной. Тут, на ферме, я единственный свободный человек.