Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 42



Вряд ли можно согласиться с Фадеевым, когда он говорит «о полноте изображения идеального характера». Дело в том, что не только образы Левинсона и Метелицы, но и все образы «Разгрома» не дают и не могут дать «всей полноты» идеального характера. Одна из особенностей идеала в искусстве как раз и заключается в том, что представление художника о прекрасном, гармоничном человеке, о тех обстоятельствах, в которых человек раскрывается или может раскрыться как прекрасная личность, проникает собою всю образную систему произведения; идеал, пользуясь словами Чехова, «сознание цели», которое «как соком» пропитывает каждую строчку произведения.

«Неполнота» Левинсона не в его сдержанности, замкнутости, суровости: в такой трактовке — победа реализма; Левинсон воплощает в конкретно-исторических обстоятельствах революционной борьбы определенный тип командира, человека революционного долга. Метелица дает другой тип поведения: более романтичного, порывистого, эмоционально-действенного. И только в этом смысле он «дополняет» и «оттеняет» характер Левинсона.

Соотнесены с образом Левинсона также Морозка и Мечик — две важнейшие фигуры в романе, последовательное противопоставление которых образует самостоятельную сюжетную линию.

«В результате революционной проверки оказалось, что Морозка является человеческим типом более высоким, чем Мечик, ибо стремления его выше,— они и определяют развитие его личности как более высокой»[9],— так сам А. Фадеев определял смысл противопоставления двух этих образов.

Три фигуры: Левинсон, Морозка, Мечик таят большую глубину социально-исторического и человеческого содержания.

Образ Мечика родился из многих юношеских наблюдений и впечатлений будущего писателя. В письмах последних лет А. Фадеев, возвращаясь к дням своей молодости, как бы заново оценивал весь свой жизненный путь. Эти письма, «повесть нашей юности», как назвал их писатель, приходятся на период работы над второй редакцией «Молодой гвардии». Очевидно, А. Фадеев воспринимал в глубинном историческом «зацеплении» и судьбы молодогвардейцев — представителей иного поколения, но единой идеи жизни.

Одним из главных моментов становления личности для А. Фадеева был осознанный выбор «пути». Революция рвала многие старые привязанности, сводила воедино, разводила... «Вот мы все разъехались на лето, а когда вновь съехались осенью 18 года, уже совершился белый переворот, шла уже кровавая битва, в которую был втянут весь народ, мир раскололся, перед каждым юношей уже не фигурально, а жизненно (собственно говоря, уже годы непосредственно подводили к армии) вставал вопрос: «В каком сражаться стане?» Молодые люди, которых сама жизнь непосредственно подвела к революции — такими были мы,— не искали друг друга, а сразу узнавали друг друга по голосу; то же происходило с молодыми людьми, шедшими в контрреволюцию. Тот же, кто не понимал, кто плыл по течению, увлекаемый неведомыми ему быстрыми или медленными, иногда даже мутными волнами, тот горевал, обижался, почему так далеко оказался он от берега, на котором вот еще были видны вчера еще близкие люди...»[10].

Но выбор еще не определял «судьбы». Среди тех, кто ушел вместе с А. Фадеевым в партизаны, были и «соколята», были и такие, кто «пришел не воевать, а просто прятаться от возможности быть мобилизованным в армию Колчака»[11].

Об одном из тех, кого А. Фадеев любил с детства, он скажет: «Я никогда бы не взял его с собой (Фадеев уходил в партизаны.— Л. Я.), потому что это мог быть просто порыв души впечатлительного человека и у меня не было веры, что он не раскается потом»[12].

Не надо искать в «Повести нашей юности» прототипов Мечика. Несомненно, что среда, из которой вышел и могли выходить Мечики, была той средой, которую будущий писатель знал чрезвычайно близко. Она была неоднородной, она была противоречивой.

Мечик приходит в партизанский отряд со смутными, социально неотчетливыми симпатиями к революции. Его приводит в тайгу романтический порыв, естественный для молодости, тяга к неизведанному, овеянному героической дымкой.

А. Фадеев, ставя своего героя в различные положения (столкновение с Морозной, разговоры с Левинсоном, разведка с Баклановым и т. д.), показывает, что драма Мечика не в столкновении романтической мечты с суровой реальностью жизни, как казалось некоторым исследователям «Разгрома».

Мечтательность Мечика выражает отсутствие отчетливых социальных симпатий и антипатий. Она выражает повышенное представление о важности и ценности своей личности, в ней защитная попытка утвердиться в индивидуалистическом самосознании, противопоставить свою «чистоту», свою «возвышенность», свою «порядочность» «общей» безнравственности. Сознание Мечика фиксирует лишь внешнюю, поверхностную сторону явлений и событий.

Кульминационным для понимания Мечика и его судьбы становится ночной разговор с Левинсоном. К этому времени накопилось немало «обид». Мечик оказался мало приспособленным к партизанской жизни, он не умел обращаться с лошадью, к тому же ему достался не «вороной скакун», а смирная, невзрачная кобылка; он не умел ухаживать за оружием, да и не хотел этому учиться, не хотел войти в будничную жизнь с ее прозаическими заботами и потребностями. Он испытывает чувство враждебности и отчуждения от тех людей, с которыми ему приходилось делить все тяготы тяжелого похода.

А. Фадеев показывает, что одна из особенностей индивидуалистического сознания как раз и состоит в противопоставлении своего «я» «грубому», «примитивному» множеству. Мечик, оправдывая себя, оправдывая свою неприспособленность, свое неумение, свое безволие и лень, пытается принизить тех людей, с которыми свела его судьба. Для него они люди грубых, первозданных инстинктов, ограниченных потребностей, люди без цели и смысла.



«Я теперь никому не верю... я знаю, что, если бы я был сильнее, меня бы слушались, меня бы боялись, потому что каждый здесь только с этим и считается, каждый смотрит только за тем, чтобы набить свое брюхо, хотя бы для этого украсть у своего товарища, и никому нет дела до всего остального... Мне даже кажется иногда, что, если бы они завтра попали к Колчаку, они так же служили бы Колчаку и так же жестоко расправлялись бы со всеми, а я не могу, а я не могу этого делать!..» — с предельной, ожесточающей откровенностью говорит Мечик Левинсону.

Здесь важен не только прямой смысл, но и то тайное, что не сказалось, но что просвечивало сквозь все слова в этом дважды повторенном «а я не могу, а я не могу...» с очевидным ударением на выделительном «я». Мечик, противопоставляя себя окружающим партизанам, тем самым оправдывает и возвышает самого себя.

Ситуация, в которую поставлены Мечик и Левинсон — ситуация боя,— такова, что нет условий для того возможного разговора, который бы начинал с основного, изначального.

Левинсон, со своим политическим и жизненным опытом, понимает не только то, что Мечик «непроходимый путаник», но и то, что с ним надобно было говорить о том, «к чему он сам не без труда подошел в свое время и что вошло теперь в его плоть и кровь. Но об этом не было возможности говорить теперь, потому что каждая минута сейчас требовала от людей уже осмысленного и решительного действия».

Характер Левинсона оттеняет характер Мечика не только прямым противопоставлением воли, осознанного мужества, отчетливости социальной цели и поведения — смутности и зыбкости социального идеала, неприспособленности, лени, безволия. Левинсон одновременно помогает ощутить трудности пути в революцию, важность социального опыта и, одновременно, возможность для таких, как Мечик, при определенных обстоятельствах и необходимых усилиях приобщиться «к осмысленному и решительному действию».

Эта существующая исторически конкретная возможность не меняет всей суровости приговора тому предательству, которое совершает Мечик в конце романа.

9

А. Фадеев, За тридцать лет, стр. 909.

10

А. Фадеев, Письма..., стр. 301—302.

11

А. Фадеев, Письма..., стр. 311.

12

Там же, стр. 306.