Страница 23 из 27
— Что?
— А дальше ничего…
— Почему ты говоришь «мы»?
— Так… Неважно… Я убил Мадеру… Что дальше? От этого проще не стало… Последнее, заключительное действие…
— Чтобы посмотреть…
— Вот-вот… Посмотреть, что это может дать…
— И что это дало?
— Ты же видишь… Пока ничего… Но когда-нибудь, возможно, что-то даст… что-нибудь хорошее…
— Ты сожалеешь, что убил Мадеру?
— Нет… Мне наплевать… Меня это почти не касается… Не интересует…
— Что бы произошло, если бы ты его не убил?
— Не знаю…
— Попробуй вообразить.
— У меня нет воображения… Ничего бы не произошло. Он бы заметил — он, Руфус, Николя или кто-то еще, — что Кондотьер не стоит и ломаного гроша… Они заказали бы мне что-нибудь другое… или попытались бы сбыть его таким, какой он есть…
— Как Антонелло?
— Нет…. Здесь бы весьма кстати обнаружился Мастер чего-нибудь… Мастер мужского портрета в красном или еще что-нибудь в таком же духе…
— Ты бы продолжал дальше?
— Не знаю… Может, да, а может, нет…
— Почему ты убил Мадеру?
— Потому, что надоело… Это было одно из средств покончить…
— Покончить с чем?
— С нелепой жизнью, которую я вел двенадцать лет…
— Ты хотел сдаться полиции?
— Нет.
— Что ты думал делать сразу после этого?
— Спрятать труп, убрать кровь и смыться…
— Сюда?
— Сюда или еще куда-нибудь… Это было не так уж и важно.
— Как получилось, что Отто вернулся?
— Откуда я знаю… Обычно по понедельникам он уезжает в Дрё… Наверное, забыл что-нибудь…
— Ты долго обдумывал убийство?
— Нет… Недолго. Полчаса, три четверти часа… Не знаю…
— Почему?
— Это возникло сразу, как судорога… как идея. Из воздуха. Сначала образ… Что-то начало витать в воздухе, что-то возможное, что-то начало само проговариваться… Бессмысленное, бредовое, но я все же прислушался… В моем состоянии какая разница, жестом больше или меньше…
— Ты сошел с ума?
— Если угодно… Если тебе угодно… не сошел, а отошел чуть-чуть, к обочине… или, точнее, как будто у меня не осталось никакой воли, никакой памяти… Да, именно так, никакой воли… Годилось все, что угодно, все, что предлагалось, я принимал все как есть… Но ведь как раз это я и делал долгие годы…
— О чем ты думал?
— Уже не помню… Да это и не важно… Я взял бритву, сложил ее в руке, поднялся по лестнице, вошел в его кабинет…
— Ты не колебался?
— Нет… Все шло само собой… Без всяких усилий… Без труда… А что? Вот Мадера. Был живым. Сейчас станет мертвым. Вот я. Был мертвым. Сейчас стану живым…
— Почему?
— Не знаю. Это же очевидно…
— Он должен был умереть, чтобы ты смог ожить?
— Да…
— Но ведь ты и так был живым?
— Вроде да, был живым… Как ты утомил меня своими глупыми вопросами… Конечно, я был живым… И что? Он тоже был живым. А теперь он мертвый, а я по-прежнему живой. Вот.
— Он должен был умереть?
— Да. Рано или поздно, как и все…
— А убить его должен был ты…
— Сам догадался? Ну ты даешь, старина! Нет. Никаких этих «убить его должен был ты»… но раз уж это действительно сделал я, то тем лучше…
— Неумело ты защищаешься…
— Я и не собираюсь защищаться…
— Чего ты добивался? Чего ты хотел? Что тебе стоит сейчас это объяснить? Ты прекрасно знаешь, что уже не сможешь вернуться назад. Ты сидишь здесь как истукан. И даже не осознаешь…
— А тебе-то что? Ты пытаешься понять. Я уже сто раз говорил, что тут нечего понимать. Умереть должен был я. Вот это было бы логично. Это было бы нормально. Я должен был покончить с собой. Для этого у меня были все возможные причины. Обесчещен. Фальсификатор — а фальсифицировать не может. Фальсификатор — фаллос и секатор. Да? Не может намалевать Кондотьера. Я должен был сделать себе харакири. Взять большим и указательным пальцами бритву и деликатно провести себе по горлу. Я был сражен. Повержен. Уничтожен. Вот что ты никак не хочешь понять. Все обрушилось, от начала и до конца, все омертвело. Моя надежда жить, моя надежда быть самим собой, мое лицо. Гштад не оправдал моих ожиданий. Женевьева не отвечала. Кондотьер разваливался. Жером умер. Я думал, что я свободен, а меня использовали. Я думал, что под прикрытием, но моя маска была другим лицом, более истинным и более жалким, чем настоящее. Я думал, что я в безопасности, но все обвалилось. И мне не за что было ухватиться. Я стоял один, ночью, посреди своей тюрьмы, напротив своего лица, которое я не хотел признавать. Пойми это. Пойми. И что, по-твоему, я должен был делать? Уйти? Да? Уйти куда? Может, отправиться на другую планету? А? Мне оставалось лишь избавиться от себя, выкинуть себя на помойку. Так почему бы не порушить еще что-нибудь? Что мне мешало разнести все в пух и прах? Этот дурень сидел в своем кабинете и ни о чем не подозревал. Хотя должен был понять. Должен был знать, что у него в подвале бочка динамита… Он ничего не сделал. Позволил мне войти. Не обернулся. Не услышал, как я подошел. Сам виноват. Сам во всем виноват… Он никогда мне не помогал… Всучил мне Кондотьера… Заточил меня… Играл со мной двенадцать лет, пятнадцать лет… Сделал из меня покорное орудие… Понимаешь? Ты понимаешь это? А я, я позволял себя надувать, с начала и до конца. Я не существовал, не имел права на существование… И вот все это металось, сшибалось, взрывалось где-то у меня в голове, все это было как пронзительная музыка, оно гремело, удалялось и вновь приближалось… Умереть должен был я… Это все сделал я… Я все испортил… Но я был не один. Он наблюдал за мной. Разыгрывал меня. Плевать я хотел на смерть… Я о ней не думал… Это было уже не важно. Все, чем я был, уже никогда не могло быть важным. Но сначала, перед тем как сгинуть, перед тем как из-за этого сгинуть, перед тем как все уничтожить, я бы сполна вернул долг неописуемому Анатолю Мадере за все, что он сделал ради меня. Да. Получается трусливо и подло. Умышленно. И что?
— Но ведь ты все еще жив…
Questa arte condusse poi in Italia Antonello da Messina, che moltia
Questa maniera di coloriré accende piú i colorí, né altro bisogna che dikigenza et amare, parché l’olio in sé si reca il colorito piú mórbido, piú dolce, et delicato et di miañe e sfumata maniera piú facile che tí altri…[50]
Antonellus Messaneus me pinxit… Застыв в вековой снисходительности, Кондотьер взирает на мир. Рот слегка искривлен; не улыбка и не гримаса; может быть, выражение неосознанной или преодоленной жестокости. Как и подобает. Кондотьер неподвижен: невозможно ничего предугадать, невозможно ничего вообразить, невозможно ничего добавить к его присутствию. Меланхтон Кранаха словно распылен между умным взглядом, ироничной полуулыбкой, энергично сжатыми руками: таков политик; молящийся мужчина Мемлинга — нелюдим с толстой шеей и растрепанной шевелюрой. Роберт Чизмен Гольбейна выказывает лишь вельможное высокомерие, роскошь светлого костюма, простоватую сообразительность ловчего. Кондотьер дает больше, чем все они. Он взирает на всех троих. Он мог бы, тайно или открыто, презирать их: любому из них он рано или поздно понадобится. Однако он не презирает их; это было бы унизительно. Его позиция слишком прочна. Он общается на равных с принцами, князьями, епископами, министрами. Он ведет своих наемников из города в город. Он никогда ничем не рискует: ни друзей, ни врагов, он — сама сила.
49
«Искусство это привез затем в Италию Антонелло да Мессина, который провел много лет во Фландрии и, возвратившись из-за гор, обосновался в Венеции и обучил ему нескольких друзей» (Джорджо Вазари. «Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих». Пер. А. Габричевского и А. Венедиктова).
50
«Этот способ письма оживляет краски, и ничего большего при нем не требуется, кроме прилежания и любви, ибо масло делает колорит более мягким, нежным и деликатным, дает возможность легче, чем каким-либо другим способом, добиться цельности и манеры, именуемой сфумато». (Джорджо Вазари. «Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих». Пер. А. Габричевского и А. Венедиктова).