Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 56

Сахаров… Андрей Дмитриевич Сахаров. Вот о ком можно и хочется сказать несколько слов, зная, что он не испугается, не огорчится, а может быть, ему будет даже приятно.

Как ни странно, но с ним и женой его, Люсей, как зовут ее ближайшие друзья, я познакомился не у них, а у себя дома. Как-то зазвонил у меня телефон. Снимаю трубку и слышу: «Говорит академик Сахаров. Мы вот собираемся с женой на один денек к вам, в Киев. Утром приехать, вечером уехать. Как вы на это смотрите?» На следующее утро они уже звонили у наших дверей.

Самое забавное в этом визите было то, что именно в этот день был куплен телевизор и принесли его целой оравой как раз в момент, когда вошли Сахаровы. А так как приехали они, как говорится, инкогнито, то весь этот час, пока устанавливали телевизор, мы втроем, прислушиваясь, сидели у меня в комнате, боясь даже нос высунуть.

Единственный из моих друзей, познакомившийся тогда с Сахаровым, был Славик Глузман. С ним же мы и провожали наших гостей в тот же вечер на вокзал. «Кто этот такой удивительно симпатичный мальчик?» — спросили меня Сахаровы. Тогда я мог только ответить, что это действительно симпатичный молодой человек и что он мой друг. Было это, по-моему, в 1971 году. У Сахаровых можно уточнить — тот приезд их в Киев был просто-напросто их маленьким, однодневным свадебным путешествием.

С тех пор в каждый свой приезд в Москву я всегда заходил к ним, в их крохотную квартирку на улице Чкалова, и принимаем был в той самой знаменитой кухне, которая теперь уже обошла все телеэкраны мира. Это не очень удобно, понимаю, кухонька маленькая, а кроме меня еще какие-нибудь гости или родичи, но до чего ж это уютно, до чего по-московски. Кроме самого Андрея Дмитриевича, одна из составных этого уюта, неотъемлемая его часть — Руфь Григорьевна, Люсина мать, малюсенькая, поразительно неунывающая, с которой, если сам Сахаров занят, и ведутся длинные вечерние разговоры за чашечкой чая с вареньем.

А как-то я попал, то ли удачно, то ли неудачно, но как раз когда привезли из роддома появившегося на свет внука. По этому случаю пропущено было определенное количество граммов. Поскольку, кроме меня, гостей не было, а молодые родители куда-то ушли и Люся вместе с ними, допивать остался я один. Не думаю, чтоб я особенно переборщил, тем не менее Андрей Дмитриевич одного меня не отпустил. Метро уже не работало, такси тоже не было, и весь путь от Курского вокзала до проспекта Калинина мы проделали пешком. Не знаю, как Андрею Дмитриевичу (он человек деликатный, непьющий и на друзей не жалующийся), но мне эта ночная прогулка (как и всякая, а эта особенно) доставила только удовольствие. О том же, что весь обратный путь мой любезный хозяин проделает в одиночестве, я, конечно, тогда не подумал. Все мы, пьяницы, в общем хамы.

Еще одна деталь. Может, и не очень значительная, но меня очень тронувшая. После двухсуточного обыска у меня на квартире первым, кто позвонил, был Сахаров. КГБисты ушли где-то около трех утра, а в восемь уже раздался звонок: «Как дела? Все мы беспокоимся».

Если меня спросят — какой же он, Сахаров? — я немного стану в тупик. Мягкий, скажу, деликатный, застенчивый, не болтливый, с юмором, очень приветливый. Но, по-моему, он все время находится где-то в себе. Он и слушает, и даже внимательно, и отвечает, и сам говорит, но где-то внутри идет своя жизнь, свои мысли. Думаю, что это своеобразная самооборона, некое ограждение, умение сосредоточиться даже в кругу людей. Люся как-то сказала: «Убьют его демократы. Не советская власть, а демократы. Ведь всем им надо с ним говорить. И их много, не сосчитаешь. А он всех выслушивает, отказывать не умеет…»

Кроме того, он не умеет еще массы вещей. Например, подойти к железнодорожной кассе, вынуть свою книжечку Героя Социалистического Труда (трижды!) и сказать — дайте мне билет. В Киеве, на вокзале, это пришлось делать мне («Упаси Бог, он лучше умрет!»), так же как уговаривать проводника, чтоб их двоих поместили в один вагон, билеты-то дали, но в разные вагоны…

Ну, и жить по лжи тоже не умеет…

Когда я был на фронте, я мечтал об ордене. Когда получил, очень ему радовался. Через десять лет, когда тов. Гречуха вручал мне орден «Знак Почета» вместе с другими писателями ко дню трехсотлетия воссоединения Украины, мне было уже безразлично. За какой-то последующей медалью я уже просто не пошел в военкомат. А вот Брежневу в семьдесят лет не лень ежедневно, целую неделю подряд, напяливать на себя все эти монгольские и гдровские ленты да еще всех своих друзей-врагов вокруг этого ломберного столика собирать.

Думаю, Сахаров ни разу в жизни свои звездочки не надевал. Я, признаться, свою единственную лауреатскую медаль все-таки несколько раз привинчивал, правда, только в тех случаях, когда надо было идти к ректору университета или политехнического института, просить за детей моих еврейских друзей. А вот лучший мой друг, Александр Евдокимович Корнейчук, приглашая меня совершить поездку к знатным хлеборобам, очень удивился, когда я спросил его: «Что ж, сядем мы в ваш шикарный лимузин при всех орденах и медалях и поедем к труженикам жизнь узнавать?» — «А ты что, не заслужил эти медали, чего ты их стесняешься? Раз дали, носить надо. Я вот ношу».

(Ну и под занавес, в скобках, раз уж я коснулся своего любимца, эпизод, рассказанный мне Стейнбеком. Александр Евдокимович очень любил о себе так говорить: «Я как председатель Союза писателей могу сказать вам следующее…», или «Я как член Совета Мира утверждаю, что…», или «Как член ЦК КПСС, я не могу согласиться…», или «Как депутат Верховного Совета СССР, я могу вас уверить…», ну и т. д.

И вот переводчица Стейнбека, давясь от смеха, рассказывала мне в присутствии самого Стейнбека, как он, выслушав какую-то бесконечную тираду Корнейчука, обратился к нему с вопросом: «А могу ли я спросить у Вас как у председателя Союза писателей, члена ЦК КПСС, депутата Верховного Совета и члена Совета Мира, где у вас тут уборная?» Я ахнул: «Ну и что ж, вы так и перевели?» Переводчица улыбнулась: «Ну, не совсем, приблизительно».)

Сахаров еще молод, ему пятьдесят с чем-то, не больше. Но здоровьем особенно похвастаться не может. И те, кто считают его врагом № 1, делают все, чтобы расшатать его еще больше. Но не получится. В нем, таком мягком и скромном на вид, заключена такая внутренняя сила, такая целеустремленность и вера в правильность и нужность своего пути, что бороться с ним невозможно. Его нельзя запугать, застращать, переубедить. Его нельзя сломить. Никому и никогда это не удастся…

И тут я опять возвращаюсь к тем, у кого не хватило сил бороться.

Вася Шукшин, Гена Шпаликов, Сева Ведин… Разные люди, разные судьбы, разные возрасты (44, 38, 50…) и почти одинаковые концы…

Первые два были писателями. Слава первого из них разлетелась по всему Союзу (похороны его превратились в некую молчаливую демонстрацию преклонения перед правдой), у второго славы вообще не было, была скорее известность, и то в своем тесном кругу, третий был просто выходящим из ряда вон рядовым. Но всех трех я знал. И любил.

Все трое не вписывались в рамки. Каждый по-своему. И все трое пили. Опять-таки каждый по-своему, но все неумеренно. Каждый из них что-то заглушал.

Заглушал и Есенин. Заглушал и Фадеев. Только Маяковский не пил…

Когда мне на Западе начинают говорить что-то насчет алкоголизма, я только пожимаю плечами. Нет его на Западе, что бы мне ни говорили. Приводите цифры, статистику, рассказывайте мне сколько угодно об автомобильных авариях, связанных с употреблением алкоголя, — я только пожимаю плечами, в спор не вступаю.

Да и вообще это интеллигентное слово — алкоголизм — к России неприменимо. Там просто черное, повальное пьянство…

В России пьют, потому что так веками заведено, говорят люди, верящие в силу традиций. В России пьют с горя, говорят ненавистники советской власти. В России пьют, потому что только выпивши человек чувствует, что ему все нипочем, говорят люди по натуре трусливые.

Кто прав? Все! А лучше всех подытожил эту неразрешимую проблему один старик, с которым меня свело знаменитое наше «на троих» в одной из московских «деревяшек» (тогда, в 50-х годах, не было еще этих отвратительных, у всех на виду, «стекляшек»). «Эх, сынок, сынок, — вздохнул он, по-отечески глядя на меня. — Душа просит, потому и пьем…»