Страница 21 из 21
Но что курник – первейшее матушкино бессловесное утешенье после нелепых драк и хвостатой, красноголовой двойки-пиявки? Горячий котелок с перловой увесистой кашей, приготовленной фронтовою кухней, опорожнил бы сейчас Бухмин за милую душу, даже если бы не было в ней американской бледной тушёнки, полупрозрачной от приторного казеина и пустого крахмала…
Натощак лежать в бездействии скучно. Ночь голодных длиннее самой их жизни. Пустая ночь неизбывна, бесконечна. И не пошарить сейчас на близком столе, нащупывая буханку, не отломить от неё шершавый краешек, потому что вчера Бухмин не сумел купить хлеба, а корки вдруг съел все – в смятении и тревоге…
Накануне перелома погоды с осени на зиму с ним творилось непонятное – впервые за всю барачную жизнь он не стал дожидаться глубоких сумерек, а расхрабрился необычайно и отправился в магазин средь бела дня, чего раньше за ним не водилось.
Да, осмелевший поэт сошёл с крыльца, радуясь горько, что удаётся ему оставаться здесь никем неузнанным – и печалясь от того: как же он изменился! Но когда пробирался Бухмин потихоньку вдоль барачной стены, преодолевая слабость в коленях, пожилой мужик с кривым ружьём вырос вдруг перед ним и толкнул в плечо с большою силой.
– Вон! Они! – разгневанный человек с ружьём указывал в запредельную даль. – За трактом! Стоят!
– Кто? – перепугался Бухмин, едва не упав на спину.
– Про-сти-тутки! – сказал человек напряжённо, играя желваками.
Бухмин, прикрыв лицо дрожащей рукою, попытался обойти его:
– Мне… Тороплюсь… Я…
Однако мужик не дал ему хода:
– Нет! Слушай, товарищ! В прошлом году жена моя в район уезжала. Проводил – иду мимо них: стоят! – от огорченья мужик сдвинул шапку на затылок. – Прос-ти-тут-ки.
Бухмин сделал ещё одну слабую попытку обойти мужика, и, перебирая руками по стене барака, даже успел сделать несколько мелких шажков, как вдруг устал от волненья и сник.
– Хотел я сказать им пару слов, – ухватил его мужик за рукав драпового старого пальто, притягивая к себе рывком. – Но вижу: стоит средь них одна. Ангелоподобная! Юная. Ангел, ангел. Совсем дитя! Создание небесное… «В первый раз? Как зовут?» – спрашиваю сурово. Стесняется, невинная: «Алина». «Пойдёшь со мной?!» Кивнула, пошла. А те, прожжённые, крашеные, орут ей! Про-сти-тутки… «Дура! Не видишь? Он козёл! Без денег!»… Замешкалась, непорочная, замялась. Тут я её – за плечи! И повёл. Через тракт, через улицу, через пустырь. К себе. Идёт, идёт, со мной, по холоду, на край света. Безропотно… Юбчонка – со школьную тетрадку. А сама – ангельчик! Чистый ангельчик!
Бухмин уклонился всё же от решительного взора человека и от напористого его дыханья – отвернулся к стене, съёжился, обмер. Так притворяется дохлым испуганный таракан в минуту опасности – так серый паучок сжимается и не бежит уже никуда под тенью занесённого над ним веника домашней рьяной хозяйки. Мужик, однако, не думал замолкать.
– Привёл её в квартиру, жду! – настойчиво дёрнул он Бухмина, пытаясь развернуть лицом к себе. – Будет она раздеваться передо мной или нет? «Почему у порога стоишь? – спрашиваю. – Начинай!»… И тут отчитал по полной программе: «Что же ты, Алина, творишь? Личико у тебя чистое, глаза ясные. А сама? Готова за деньги подарить свою комсомольскую невинность любому несознательному беспартийному псу? А если бы не я тебя привёл, а другой, что бы он с тобой вытворял сейчас?» …Денег у меня, как назло… Обшарил углы, нашёл я мелочишку. На пиво хватило бы, между прочим… «На! – сказал. – Вот! Бери всё, что у меня есть! …Иди! И больше – не греши-и-и!» Взял за воротник, да и вытолкал пинком. Чтобы знала, как блудить. Алина, калина…
Мужик всё грозил и грозил перед лицом Бухмина коричневым толстым пальцем. Поэт не выдерживал неотвязного взора и зажмуривался снова.
– «Я не воспользуюсь тобой! – сказал. – Я не из таких!»… Ушла, ангельчик, со всеми деньгами моими! Малыми, но – честными!.. Оружие купить не желаете? Его только в мастерской подправить. И пали – не хочу!..
– Не хочу… – словно эхо, отозвался поэт, кособочась опасливо, неприязненно.
– А возместить бутылку пива?
– Какого ещё пива?
– Того! Потраченного мною на сохранение невинности чистого существа!..
С этими словами мужик пропал вдруг со своим кривым ружьём, словно провалился сквозь землю, уловив нечто неблагоприятное.
Бухмин открыл глаза не сразу. Прямо перед собою он увидел чужое окно. В этом окне зловещая старуха с отвислыми щеками, в шапке, похожей на тугой шлем, уставила на него сквозь стекло узкие зрачки, острые, как два булавочных острия. Но руки её двигались каким-то круговым образом; она медленно снимала чёрную тряпку с трёхлитровой банки, наполненной пузырящейся коричневой жидкостью. В банке же лежало на дне чудовищное осклизлое живое существо…
И понял тогда ошарашенный Бухмин, что это взращивается старухою на подоконнике, скрываемое тряпкой от всех, не какая-нибудь таинственная домашняя мерзкая медуза, а всё разрастающееся желеобразное всеобщее терпение… Но в нём, прямо перед напряжёнными глазами Бухмина, уже зарождалось совсем слабое, мутное, малое пятно, которое было чуть светлее осклизлой массы. Оно росло едва приметно и принимало багровый тревожный оттенок. Коричневая тьма вокруг пятна высветилась вдруг свинцово-серым ободом, словно в желеобразном существе образовалась жадная, сосущая воронка…
И ужас объял поэта. Не помня себя, он засеменил к своему крылечку, за угол, и, запершись, не стал раздеваться, только прислушивался к шорохам, стукам, скрипам за стеною и вздрагивал.
Отыскав на столе сухую хлебную корку, он посасывал её какое-то время взволнованно, неспокойно. Потом понял, что ему надо бежать из барака немедленно – в прошлую жизнь, в жизнь. Из времени бесплодных муз – в свой кабинет: с пишущей машинкой «Украина», с пледом, с низким плюшевым креслом. Или в тёплую спальню с ночною тусклой лампой в виде бездумно улыбающегося жёлтого полумесяца…
Не заперев своей комнаты и не дососав корки, причмокивая на ходу и отираясь, Бухмин кинулся вон из барака. Он снова бежал к своему старому дому, как бежит выброшенное за много вёрст от прежнего жилья животное – собака или кошка – безотчётно, неуклонно, неостановимо; в тот дом, где ничего не изменилось.
Он бежал в прошлое, не желая ничего понимать и помнить. Он бежал…
Лишь в прежнем своём подъезде Бухмин перевёл дух, когда попал наконец в мир привычных запахов, в милый полумрак… Успокаиваясь понемногу от вида знакомых запылённых стен, поэт стал медленно взбираться со ступени на ступень, поглаживая с нежностью деревянные нечистые балясины на изгибе перил. И усталая, мечтательная улыбка блуждала теперь на его расслабленных губах.
Поджарый молодой юрист с пятого этажа поравнялся с ним на лестнице. Бухмин, приостановившись, уставился на письмена, сияющие на его куртке: они, сплошь иностранные, переливались, блистали нестерпимо, но оторвать взгляда от них поэт почему-то не мог.
– А ты – ого-го! – проговорил юрист одобрительно, перескочив с пустым ведром на верхнюю ступень. – Не то, что нынешнее племя! С кралей ребёнка, значит, прижил, ветеран? Вот это – ого-го-го!
– Я не приживал никого, – покачал головою Бухмин, доверчиво глядя вслед юристу. – Это был обман.
– Слыхали! Сладострастник, – погрозив пальцем сверху и гогоча, юрист легко взлетел по ступеням следующего этажа; тугая законодательная пружина, уверенно сидевшая в нём, сообщала всем движениям его удивительную ловкость, весёлость, прыгучесть. – Ого-го!..
Бухмину стало стыдно отчего-то. Расстроившись, он замешкался, держась за подоконник, около которого отдыхал обычно с тяжёлыми сумками, возвращаясь по выходным дням с базара.
– …Вероятно, он говнюк, – нерешительно утешил себя старый поэт. – А может быть, просто задорный человек.
Тогда за его спиною появился неслышно бывший шофёр горкомовского гаража – сосед из квартиры напротив, с которым Бухмин ездил на встречи ветеранов, и на конференции, и в степь, на майские вольные гулянья. Правда, горкомовская «Волга» давно уж исчезла со двора…
Конец ознакомительного фрагмента.