Страница 73 из 80
— Не понимаю, — сказала Жюльетта, — как можно жить среди этих кошмаров, а вы еще хотите и всю жизнь тут провести, — не так ли, Оливье?
— Именно так. Я собираюсь тут жить всю жизнь, — сказал он уверенно, чем привел Жюльетту в полное замешательство, она недоуменно вскинула на него глаза.
Жюльетта любила Оливье, но она никогда не принимала всерьез его увлечения психиатрией, так же, как и Лидия. Однако он ответил на ее вопрос без тени колебания, и ей стало ясно, что Оливье Дю Руа — не совсем такой, каким она себе его рисовала. Кем он станет завтра, вчерашний авантюрист и прожигатель жизни, балагур и артист, непоседа, вечно одержимый новыми идеями, современным Фреголи и Калиостро, Пастером? Эскиролем? Алексисом Каррелом? Акселем Мунте?
Чуть-чуть заикаясь, Оливье продолжал:
— И все это сделал клоун Букэ, человек угрызающийся, человек, неравнодушный к малолеткам. Но мы имеем основания полагать, что он выбрал как раз такой момент, когда его могли спасти. В это время разносят обед…
— Как и Ван Вельде? — напомнил Робер.
— Как и Ван Вельде. Этот прибегает к шантажу, чтобы вернуть себе свою потаскушку, а тот — чтобы убедить общество в своей искренности. И как ты считаешь, Робер, что означает самоубийство?
— Что человек себя уничтожает, то есть превращает в ничто, — вмешалась Жюльетта.
— А как вы считаете, таким образом он заказывает себя?
— Ну нет! По-моему, нет.
Оливье опять обратился к Роберу, а ответ получил опять от Жюльетты.
— Тогда, может быть, он мстит за себя?
— Пожалуй, снова ответила Жюльетта. — Он за себя мстит.
— Уже теплее. Он уничтожает мир, в котором живет. Себя — если только случайно, — обычно его спасают. Но мир он уничтожает. Себя он не убивает, потому что считает себя слишком высоко стоящим над миром, он убивает мир, потому что тот недостоин его. Желание убить себя — это болезнь, мало изученная.
— Но, — перебила его Жюльетта, — бывает ведь, что и вправду люди кончают с собой.
— Наверное, только если они и вправду решили покончить с собой, — высказал предположение Робер.
— Совершенно верно. То есть — если они и впрямь не рассчитывают на спасение. Когда хирург Тьерри де Мартель накладывает на себя руки, потому что в Париж входят немцы, он это делает в последний раз. И когда Дрьё ля Рошель накладывает на себя руки, потому что национал-социализм потерпел крах, он это делает в последний раз. Но и тот и другой убивают в себе мир, который они не приемлют. То же самое испытывали и японские летчики, которые врезались своим самолетом-снарядом в американскую базу. Только в одном случае объект материальный, в другом духовный, вот и вся разница.
— В общем, ты прав, Оливье, но только ты упрощаешь. Мне кажется, что Тьерри де Мартель и Дрьё родились самоубийцами, подсознательно они готовили себя к этому.
— Возможно. Особенно Дрьё.
Анна театрально зевнула.
— Ну, а что же такое тогда Букэ и Ван Вельде?
Они-то в любом случае добьются своего. Если они не вывернутся, мир исчезнет вместе с ними. А если вывернутся, то поднятый вокруг них шум и сочувствие дадут им в руки новый козырь. И получается: либо мир уходит вместе с ними, либо они одерживают над ним верх. Самоубийцы — агенты-двойники смерти.
Робер напряженно думал. Неуместным казался такой разговор, здесь, в праздничную ночь, в этой особой обстановке «кафе Фернана». Но Оливье прав. Все равно, и насчет симулянта — клоуна Букэ, и, уж конечно, насчет Ван Вельде; капрал из Аглена Верхнего подверг риску свою жизнь — и какому риску! не зря: ему хотелось вернуть Сюзи, но ему хотелось и свести счеты с миром, который презирал этого пьяницу, — а пьяница-то мнил себя героем!
Блондинка начала тихонько напевать. Она во что бы то ни стало желала привлечь к себе внимание. Тоже маленькая эгоцентристочка, сентиментальная дурочка.
В стороне расположилась компания богатырского сложения парней, килограммов на сто каждый. Во всю мощь своих легких они выкрикивали слова старой патриотической песни и стучали в такт мелодии кулачищами по столу, так что прыгали кружки.
«Им не удастся укротить гордого фламандского льва». Тогда за дело взялись женщины — им хотелось поплясать и своими силами «укротили» старого фламандского льва; и снова начались танцы.
И чем дальше продвигались они в рождественской ночи на борту Счастливой звезды, — под протяжное пение аккордеонов, которые повторяли одни и те же мелодии, еще более, чем голосом, завораживая незатейливостью песни, — и чем глубже проникала в них усталость и дурман от водки и пива, тем все более нереальной делалась харчевня De drie Zwanen.
Рельефнее выступали отдельные элементы декорации, дань фламандцев Парижу by night[24] — так, как они себе его представляли, — газовый рожок из просмоленного картона, огромный номер, нарисованный на голубой табличке, и под ним надпись: улица Лапп. Очень колоритно выглядело «бистро Фернана», — готовый притон для какого-нибудь фильма с убийствами! Завсегдатаи кафе потягивали черное пиво и отпускали шуточки по адресу истого парижанина — деревянного полицейского, помахивающего жезлом. А кругом танцевали, и надо всем стоял густой запах капусты, жареной картошки, пива и пота от разомлевших девиц и их партнеров в рубашках апаш.
Анна вышла наконец из оцепенения, встала и, пошатываясь, заковыляла к елке без свечей. Эта история с рождеством без свечей не давала ей покоя. Анна еле держалась на ногах и всей повадкою очень напоминала обитательниц женского отделения — девиц из Доброго пастыря. Только эта была на свободе, а те нет — а в общем разницы, никакой. Так же, как между ней и любой другой плясуньей, пусть даже и не подвыпившей. Не соединяет ли невидимая нить так называемых сумасшедших и несумасшедших, и не есть ли Счастливая звезда — преддверие сумасшедшего дома.
Анна чиркала восковыми спичками и подносила их к ватным хлопьям.
— Не-ет, не-ет, не-ет, — тупо повторяла она, заливаясь смехом, — это не рождество.
«Не-ее, не-е-е…» — неслось блеянье овцы.
Хлопья загорались голубым пламенем и потом медленно гасли. Невыносимо было смотреть на это вульгарное переложение мифа о Сизифе, на это аллегорическое истолкование деятельности Эгпарса и Оливье, на этот символ очевидной бесполезности всякой человеческой деятельности.
Но девица сердилась и, как капризный откормленный ребенок, топала ногами. Она приходила в ярость, столкнувшись с грубой реальностью, которая сопротивлялась ее желанию сделать из елки электрифицированной елку по-настоящему рождественскую. Грустно становилось, потому что все понимали: как хочется толстушке, чтобы вернулось к ней детство! Пусть она вульгарна и груба на язык, что-то чистое и трепетное скрывается под этой оболочкой, слегка подретушированной киножурналами.
Приятели подбадривали ее, кто знаком, кто словом, смеялись, находя картину очень забавной: какая тут могла быть драма!
— Давай, Анна! Давай!
— Черт вас всех возьми! — рычала Анна. — Что же это такое! Kust myn klooten! Да пошли вы наконец! Werdomshen ezel! Будьте вы прокляты!
Фернан, подбоченившись, подошел поближе и с интересом стал наблюдать за ней, снисходительный и насмешливый. Широким жестом она отправила себе в рот содержимое еще двух стаканов.
— Ах ты боже мой, ну что ты будешь с ней делать! — сокрушался какой-то молодой паренек, притворившись, будто он озабочен поведением этой пышнотелой, лоснящейся от жира девицы. — Я знавал некоторых торговцев скотом. Так они, скажу я вам, меньше мучились со своими коровами!
Последовал взрыв хохота. Компания Анны состояла из трех тощих молодых людей с жидкими бесцветными усиками и еще одной девицы, смуглой брюнетки с презрительно кривящимся ртом. Они уписывали за обе щеки белый сыр с луком, какой обычно подают в Ватерлоо.
24
Ночной (англ.).