Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 144

Он перевел взгляд на мать. Она все еще читала свой молитвенник, но теперь подняла вуаль и надела очки. Обычные очки в черной оправе, которую так рекламировала «Illustration». Сидела, читала свой французский молитвенник, еле заметно кивая головой, надев толстые очки. Не то от набожности, не то чтобы лучше видеть. И вдруг она показалась ему ужасно постаревшей. «Сколько же маме лет?» — подумал он. Как-то никогда он над этим не задумывался. «А я ведь и в самом деле болван! — И даже притворяться ни к чему, и без того порядочная скотина. Мама уже старая и такая усталая. Ведь столько лет длилось это двусмысленное положение». Он знал, что Шиллер когда-то был влюблен в его мать. Несмотря на приверженность к старым традициям, он абсолютно не мог понять, почему, как ему сказала Текла, старая княгиня Анна считала, что уж лучше выйти за Спыхалу, чем за Шиллера. Ведь Шиллер был великим композитором, и, может быть, если бы он женился на маме, ему не пришлось бы зарабатывать на жизнь и все сложилось бы куда лучше. Не было бы этих лет, когда он по десять часов сидел с учениками, жил где-то там, у «кого-то» на Варецкой, в полутемной комнате с окнами, выходящими на двор, и не надо было бы убегать, вырываться то в Швейцарию, то в Рим, то в Ментону. Ему даже стало жаль Эдгара.

«Все это ничего, — решил он про себя, — зато он был великим человеком. Детям о нем будут говорить в школе».

Януш, который сидел далеко, на скамье, и не видел поблизости никого из знакомых, не мог прийти и к этому утешительному заключению. Он припомнил, что говорил Mappe Шуар. Произведения Эдгара, сохранившиеся как абстрактные числа, как соотношение, возможное между рядом других численных комбинаций, не казались ему ангелами-утешителями. Уж скорее он мог представить их как трубы, возглашающие день страшного суда, ведь потом и трубы, как и все прочее, обратятся в прах.

Но это были только причуды его воображения. Прочувствовать всего этого он не мог. А понять — тем более. «Пока я живу, — думал он, — я должен придерживаться форм жизни и мыслить категориями, доступными мне, и не иначе». Он знал, что в нескольких шагах от него стоит Ядвига. Сесть рядом с ним она не хотела. Но находилась тут же. Сейчас он страшно жалел, что не рассказал всего Эдгару. И ведь имел такую великолепную возможность тогда, в Риме. А теперь вот сознавал, что нет никого на свете, кому бы он мог поведать хотя бы частицу правды, и вместе с тем чувствовал, что если бы сказал об этом Эдгару, то сам бы куда лучше понял свою жизнь. Он так был благодарен сейчас самому себе за то, что похоронил Зосю в Сохачеве и Мальвинку рядом с матерью. Этот огромный, официальный собор не напоминал ему ни о чем, и даже эта искусственная музыка, гудевшая на хорах театрально, неискренне и совершенно не соответствующая настроению, ничем не напоминала сельской церковной музыки, которую он слышал в повседневной своей жизни. «Отвык я уже от всего этого», — подумал он.

Неподалеку стоял какой-то приземистый старик и горько плакал. Он не пытался удержать слезы, не всхлипывал и не рыдал, только покачивал головой из стороны в сторону, вправо и влево, точно хотел воспротивиться всей своей жизни, воспротивиться господу богу, высоко восседающему над главным алтарем и указующему на его жалкую фигуру грозным перстом. «Нет, нет, — казалось, говорил он, — нет, господи, нет моего согласия на такой жестокий мир. И вы, ангелы, говорите себе, что хотите, пойте, что хотите, только нет, нет на то моего согласия». Прозрачные большие капли быстро катились одна за другой из глаз и оттого, что голова его все время раскачивалась, падали вправо и влево. Наконец человек этот достал из кармана большой чистый платок, закрыл им лицо, как будто вытирая слезы, и так и остался, а служба тем временем уже подходила к концу.

Януш припомнил, что видал когда-то этого человека у Эдгара. Это был органист откуда-то из-под Ловича, у него еще был горбатый внук, обнаруживший необычайные музыкальные способности, над которым — Януш об этом знал — Эдгар в свое время патронировал, даже помчался туда сломя голову, когда этот юнец умирал. Ах, да, и еще у этого органиста была дочь… Это о ней Эдгар упоминал как-то в Риме. Януш помнил каждое слово Эдгара, сказанное им тогда в Риме. Он не помнил ни того, что говорила Ариадна (какие же были последние слова Ариадны?), ни того, что говорил сам он; одни только слова Эдгара запомнились. Потом они почти не виделись: Януш поехал в Париж, а после засел у себя в Коморове. А здесь вот врачи тем временем прописали Эдгару «юг». Может быть, и впрямь ничего уже нельзя было сделать? Но когда дело касается жизни такого человека, то тут надо сделать все, чтобы продлить ее хоть на неделю… на две… А вдруг у него был еще какой-то музыкальный замысел? Хотя нет, ведь Эдгар уже несколько лет ничего не писал. После «Шехерезады» появились только прелюдии, а потом…

Что же он написал потом? Януш не помнил. Какие-то мелкие вещицы и одну очень значительную… Только он не помнил какую. Вот «Шехерезаду» помнил… Оля — та наверняка скажет ему. Надо спросить ее после похорон.

Оля сидела все так же прямо и напряженно. Это не значило, что она не видела происходящего вокруг. Нет, она чувствовала, что мальчики, стоящие неподалеку, ведут себя недостаточно серьезно для этой обстановки, оттуда до ее слуха то и дело доносился какой-то шепот, и однако она не поворачивала головы. Перед ее глазами тоже происходило что-то совсем неподходящее. Адась Пшебия-Ленцкий, стоя справа, возле самого гроба, то и дело поправлял возложенные венки и раскладывал ленты так, чтобы видны были надписи, либо торжественно принимал запоздалые венки и цветы, которые все подносили и подносили. Чуть поближе к Оле стоял старый Шушкевич, тщетно пытавшийся знаками привлечь к себе внимание племянника. Оля поняла, что Адась только делает вид, будто не замечает знаков Шушкевича, и это показалось ей забавным. Она перестала плакать, перестала слушать музыку.

Потом Оля увидела, что Шушкевич, махнув рукой на приличия, вторгся в пределы ограждающих гроб черных подсвечников, даже запутался не то в лентах, не то в торчащей из венка проволоке и, схватив Адася за руку, наконец-то добился своего: обратил на себя его внимание.

Но этого было мало. Шушкевич, видимо опасаясь, что Адась вновь ускользнет от него, осторожно и незаметно вывел его за руку из-за канделябров и поставил возле себя, тут же, перед Олей. Не выпуская рукав племянника, он нагнулся к его уху и драматическим шепотом произнес:

— Что с тобой? Почему тебя нигде не видно?

На что Адась небрежно ответил:

— Да что вы, дядюшка, нашли тоже место спрашивать. Занят, значит.





— Чем занят?

Адась молча кивнул на катафалк.

— Так ведь не каждый же день похороны. Я тебя уже столько времени не видал.

Молодой Ленцкий пожал плечами.

— Женишься, говорят?

— Ну, не у гроба же… — начал Адась.

В этот момент какой-то растерянный юнец принес венок в два раза больше его самого и стал сбоку, не зная, что с ним делать. Адась Пшебия-Ленцкий тут же подскочил к нему, забрал у мальчишки венок, повелительно кивнул ему головой, чтобы тот помог поставить его. Совершив все эти действия, он отшпилил свернутую лиловую ленту и развернул ее, лаская шелковистый муар. На ленте виднелась надпись золотыми буквами: «Великому учителю — музыкальная школа имени Владислава Желенского».

Адась читал и перечитывал эту надпись, точно какой-то любопытнейший папирус; к Шушкевичу, оставшемуся возле Оли, он так и не вернулся. В этот момент на хорах раздались чудесные звуки. Оля перестала обращать внимание на то, что происходит перед нею.

Квартет («Интересно, с Дубиской или нет…» — подумала она) начал исполнять lento quasi una canzona, которого все так ждали. Одновременно это означало, что служба кончилась и наступила столь тягостная всегда пауза между мессой и отпеванием. Уловив это, погребальных дел мастера покинули свои закоулки, откуда их доселе безуспешно пытался вытянуть Адась Пшебия-Ленцкий. В то время как с хоров доносились нежные фразы романса, красивые и невыразимо сладостные, факельщики протиснулись сквозь толпу и постепенно окружили гроб, точно черные птицы, готовые по знаку неведомого вожака ухватиться за венки и металлические ручки гроба.

46

День гнева, сей день

Обратит мир во прах… (лат.)