Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 144

Но прошло еще немного времени, и он свыкся с внешностью новой Эльжуни, и даже именно эта новая внешность стала ему дорога. Присутствие сестры наполняло его счастьем и покоем, хотя он уже был не в состоянии этого выразить. Говорить он не мог, а писать слова, выражающие радость и счастье, теперь казалось ему чем-то в высшей степени неуместным. Разве что во взгляде его, когда он смотрел на снующую по комнате Эльжбету, в какой-то мере отразилось это большое, высочайшее счастье, так как Эльжбета заметила, что глаза его горят, и даже сказала ему об этом. Он улыбнулся и написал в блокноте, служившем им для объяснения: «Потому что смотрю на тебя».

Он и в самом деле понял, что счастье заключается в том, чтобы смотреть на любимое существо; нужно, чтобы тебе было на кого смотреть, и тогда ты будешь счастлив. В том великом последнем покое, который снизошел на него в эти дни, он понял самое главное: что жизнь его не прошла без любви. Понял, что с самых ранних дней, как только помнил себя, он любил Эльжбету и что ради нее сделал все, что он сделал. Поняв это, он захотел и ей объяснить все, что столько лет соединяло их. И написал в блокноте; «Я любил только тебя».

Но Эльжбета, прочитав это, небрежно рассмеялась и сказала:

— Уж будто и правда?

Тот, кто остается жить, не понимает, что тот, кто умирает, уже не шутит, не бросает слов на ветер. Эльжбета не поняла, что в фразе: «Я любил только тебя» — за каждым словом скрывается нечто большое и значительное. Вечером, готовя Эдгару постель и прибирая на его ночном столике, она вырвала этот листок из блокнота и бросила его в корзину. Блокнот с чистым листочком сверху она пристроила возле букета анемонов, привезенного ею в тот день, а на блокнот положила желтый карандаш, как будто поощряя Эдгара написать еще что-нибудь. И даже не поняла, почему Эдгар взглянул на блокнот с такой болью, а на нее — с упреком. Она подумала, что этим взглядом он хочет дать ей понять, что страдает и боится, что она покинет его. А он хотел только сказать: я жил лишь тобой, а ты об этом не знала и не узнаешь. И я не знал, а теперь вот знаю: я жил только тобой и никого больше не любил.

С некоторым усилием над собой Эльжбета поцеловала Эдгара в лоб и пожелала ему спокойной ночи. Лоб был холодный, покрытый мелкими капельками пота. Эльжбета не говорила об этом брату, но каждый вечер, уложив его, уезжала в город. Из Лондона пришел ее роллс-ройс и прибыл красивый, холеный шофер. Ездила она в балет в Монте-Карло, или в казино, или ужинать с какой-нибудь великосветской «подругой». Эдгар догадывался об этом, так как по ночам не спал и слышал иногда, как, тихо шурша гравием, подъезжает к дому огромный автомобиль.

Но в ту ночь это его совсем не беспокоило. Он знал, что она заглянет к нему, вернувшись, войдет в комнату в платье из серебристой парчи и в белой кроличьей шубке. И знал, что притворится спящим.

Но пока ее не было, он все ожидал, когда послышится тихий шум автомобиля за окном, и видел в щель тяжелой шторы белый и неприятный свет — было полнолуние. Он подумал, что уже никогда не оденется, никогда уже не наденет обычного человеческого костюма, и мысль эта показалась ему просто невыносимой. С удовольствием вспомнил он прикосновение холодной ткани дорогой рубашки и мягкую ласку черного сукна смокинга. Вспомнил все движения человека, надевающего белье и одежду, и только теперь понял, сколько во всем этом было от любимой уходящей жизни.

«С этой одеждой так же, как с Ломжей…» — вдруг непонятно почему произнес он про себя. Года два назад он был на концерте в Ломже с одной скрипачкой и Артуром; принимали его там, как обычно принимают артистов в небольшом городке: водили на прогулки, показывали окрестности. И вот он вдруг осознал, что уже никогда не бывать ему в Ломже. Это как-то взволновало его.

Но вот сердце стало ударять все больнее и все медленнее. И переходя от большого к повседневному, от повседневного к самому обычному, он стал размышлять, как же бьется его сердце: ритмично ли? Стал следить за каплями пота, сбегающими по спине: обильнее ли пот, чем вчера в это же время? И наконец: утолит ли голод, который он ощущает, одна мятная таблетка? И сможет ли он ее сосать разбухшим, ноющим и онемевшим ртом?

Капли пота выступали по всему телу, и по мере того, как его охватывало оцепенение вызванного инъекцией искусственного сна, капли эти превращались в ноты и, скатываясь, укладывались в какую-то старую мелодию, может быть, мелодию песни Брамса, а может быть, еще более давней песенки, которую пела Параска, «заквичана у безови» перед красным крыльцом чужого дома в далеком детстве.

И мелодия эта начала звучать в ушах, а потом сплетаться в какие-то осязаемые, серебристые, как будто сотканные из серебристого платья Эльжбеты, пряди. И мелодия, и цвет, и душевное состояние смешались в какой-то белый, сверкающий туман, в котором ему становилось как-то хорошо. Но продолжалось это недолго.

Тут же он пробудился. И увидел, что вся серебристость — это разлитый по комнате лунный свет. И услышал тихий шорох шин автомобиля, подъехавшего к пансионату, и догадался, что это Эльжбета вернулась из казино. Через минуту до него донеслись легкие шаги и шепот за дверью. Эльжбета была не одна. Тихо приоткрылась дверь. Он закрыл глаза, стараясь не шевельнуться, хотя как раз в этот момент почувствовал болезненную судорогу в онемевшей гортани.





— Il dort [45], — услышал он шепот Эльжбеты.

Дверь закрылась. Шаги удалились. Эдгар с усилием приподнял тяжелые, точно каменные, веки.

И ничего в жизни уже не будет. Ни любви, ни музыки, ни даже мыслей о счастье — глупый! Никакой вообще мысли не будет. Но он еще человек, еще чувствует себя как человек, еще жаждет взглянуть на прекрасное. С громадным усилием он приподнялся на локтях и оглядел комнату. Белый свет полнолуния все так же проникал в щели занавеси, озаряя все новые и новые предметы на ночном столике. Серебряная подставка лампы, белая записная книжка с карандашом, который казался сейчас зеленым, наконец, круглая вазочка и в ней букетик анемонов поочередно возникали из тени и облекались в серебристую оболочку. Когда луна осветила анемоны, Эдгар шире открыл глаза. Цветок этот, такой прекрасный по своей форме, с венчиком мелких тычинок вокруг пятнистой серединки, показался ему при лунном свете чем-то изумительным. Какой-то миг он смотрел на него с восхищением и вдруг почувствовал благодарность не то богу, не то судьбе за то, что дали ему перед кончиной пережить еще мгновение, когда вид простого цветка — цветка смерти — озарил душу его таким восхищением. И вдруг ощутил длинное острие, глубокоглубоко вонзающееся в самое дно треснувшего сердца.

Глава десятая 

Чудесное лето

I

Тело Эдгара пролежало в подземелье часовни в Ментоне чуть не год, почти до следующего мая. Как-то боялись устраивать похороны и перевозить гроб в это грозовое время. Все старались переждать Мюнхен и Заолзе. И наконец подгадали так, что погребение состоялось в Варшаве 6 мая 1939 года, как раз на следующий день после выступления Бека в сейме, выступления, в конечном счете означавшего войну, хотя в это никто не хотел верить.

В тот день в соборе Святого Креста собралась вся Варшава. Билинская сказала потом Алеку, что это был последний раут «старой» Варшавы. Но это ей только так казалось. На рауте было много молодежи из школ и консерваторий, так что «сливки» Варшавы терялись под сводом огромного собора, заполненного толпой. На хорах исполняли совершенно неподходящую музыку. Мальский, стоявший неподалеку от катафалка и почти не видный из-за цветов, возложенных у гроба, кипел от ярости и то и дело дергал плечом.

— Как это можно! — восклицал он чуть не вслух. — Они должны, просто обязаны исполнить lento quasi una canzona!

За ним стояла крохотная особа в трауре. Это была старая Гданская. Виктор ее тоже недавно скончался.

45

Спит (франц.).