Страница 5 из 14
— Зайди вечером в офис, — похлопали его по плечу.
Бизнес-центр был похож на холодильные камеры морга, и казалось, что из открытого окна вот-вот покажутся ноги покойника. Перед офисом Тарас пригладил взъерошенные волосы и краем гардины протёр грязные ботинки. Но в приёмной встретила секретарша и, взглянув, как на раздавленного таракана, протянула конверт.
Катя водила пальцем по букварю, и сын, зевая, повторял азбуку. Швырнув деньги на стол, Тарас вынул из-за пазухи бутылку. Катя делала вид, что не замечает его, но её грудь вздымалась так сильно, будто из неё вот-вот выскочит девчонка, которой она когда-то была.
— Ты его не читать, а считать учи, — отхлебнул из горлышка Тарас.
И со всей силы ударил по стене кулаком.
На юбилей выпуска собрались в школе. Сдвинув парты, расселись, как на поминках. На стенах лупилась краска, в шкафу за стеклом пылился разбитый глобус. Располневшие одноклассницы, пунцовые от вина, водили вокруг осоловелыми глазами.
Мужчин было двое: Тарас и однокашник со сломанным носом.
«Антоху ножом пырнули, длинный утонул, рыжий от передозы, у Кости пожизненное…» — загибал он пальцы.
Плакал Тарас только однажды. Когда отец, поплевав на ладони, выпорол ремнём за прогулы. «Если все уйдут — то будто ничего и не было», — подбивал он тогда одноклассников. И те, побросав учебники в ранец, сбежали с уроков.
«Все уйдут — будто и не было», — стучало в висках.
А однокашник уставился, не мигая, точно спрашивал: «Кто из нас первый?»
Тарасу казалось, что вокруг шеи затянулась верёвка, и он с удивлением почувствовал, как на глазах выступили слёзы. Московское прошлое представлялось стерильным, как офис, а в настоящем было темно, будто он снова прятался в погребе. «Где ты? — звенел девичий голос. — Где же ты?»
Тарас смотрел на округлившийся Катин живот и не видел будущего.
АРХИТЕКТОР ВОЗДУШНЫХ ЗАМКОВ
«Все живут, как могут, а я — как хочу», — повторял Филипп Пересвист, примеряя, как платье, тысячи судеб. Он жил в грёзах, спал наяву и, не покидая родного города, объездил весь свет.
В школе Филипп слыл выдумщиком, в институте — фантазёром, а потом друзья разлетелись, и строить воздушные замки стало не с кем. Он был полон грандиозных идей, выдумывать которые ему не составляло труда, а осуществлять было скучно.
В его тесную комнатушку не заглядывало солнце. С лепного потолка сыпалась штукатурка, которая хрустела под ногами, а стенные полки были забиты книгами, ни одной из которых он не дочитал. Пролистав пару страниц, Филипп распоряжался судьбами героев, и воображение уносило его далеко — чужие книги казались Пересвисту скучнее своих фантазий. Однажды он попытался облечь мечты в слова. Белый лист пугал и завораживал — и вдруг превратился в книгу. Книгу Пересвиста читали в метро, о ней спорили в прокуренных кофейнях. Её перевели на все известные языки, включая мёртвые, она звучала, как прощальная симфония, подаренная человечеству.
Измученный грёзами, Филипп спал над чистым листом бумаги.
Сосед по коммуналке, желчный беззубый старик, вечерами выпивал на кухне. Закусывая стопку чёрствой коркой, которую жевал дёснами, он усаживал Филиппа за стол и рассказывал, рассказывал. «Семьдесят годков мучаюсь», — подводил он черту. «А уместились они в один разговор», — мелькало у Филиппа.
Бывало, он просыпался, задыхаясь от одиночества. Подушка была мокрой от слёз, а жизнь казалась чистым листом, на котором не появится ни строчки. И он звал умершую мать. Приходя, она гладила его непослушные кудри, утешая, шептала молитву. За окном серел рассвет, и дождь царапал стекло. Комната была пуста, а в глазах Филиппа отражалось лицо матери.
Окружающим Филипп не завидовал: они познали всё, кроме счастья, и получали мир без любви. Его вселенная жила по своим законам, в ней ценилось то, за что в мире побивали камнями. Выгребая из карманов мелочь, Пересвист отдавал её попрошайкам, а сам оставался без куска хлеба. «Я не подаю, а делюсь», — забывался он в мечтах. А в них крики пирующих заглушали урчание в животе.
Пересвист работал курьером, за гроши бегая по мелким поручениям, и, как цепных псов, боялся секретарей. При его появлении они прятали улыбку в стол, а от их поджатых губ ныло в желудке. Ад рисовался Пересвисту переполненным клерками.
Луна повисла в небе кривой ухмылкой.
Пересвист заглядывал в окна ресторанов, пьянел, представляя, как пьёт шампанское и целует смеющихся женщин. К полуночи залы пустели, улыбки тускли, и в бокалах кисло вино. А в сиреневых сумерках на грязной кухне засыпал Филипп, подсунув под голову скрещенные руки.
Пересвисту не с кем было разделить одиночество. Живя в одном городе, родственники встречались с ним только на похоронах. Они были особенно ласковы, когда уговорили Филиппа уступить своё место за могильной оградой. И теперь он стоял над гробом дальней родственницы, которую едва помнил, и заглядывал в собственную могилу. Когда о крышку гроба застучали комья сырой земли, он стиснул зубы, оплакивая себя.
А потом взгляд заскользил по могильным датам. Пересвист обернулся на родню — и семенящая к машинам процессия превратилась в урны, набившие колумбарий, словно жильцы коммуналку. Железный крест над безымянным, ушедшим в землю могильным камнем заржавел, покосился. А рядом высился мраморный монумент. «И последние станут первыми». Но не здесь. И Филипп увидел сотни злых глаз, из которых пробивалась трава.
В подъезде было темно и пахло мышами. «Жизнь уходит сквозь пальцы, — вздохнула девушка на ступеньках. — А человеку одному ох как трудно…» Её звали Машка-варенье. Она попала на улицу, когда сверстницы зубрили грамматику, и мужчины платили ей за ночь конфетами. Но Филиппу показалось, что половинки сомкнулись, и будет с кем заблудиться в мечтах. Он привёл девушку домой. Кормить её было нечем, и он уложил Машку в кровать, а сам ночевал на стуле. Реальность и мечты перемешались, словно карты в колоде. Когда за окном барабанил дождь, у Пересвиста лилось за воротник, а от мыслей о Машке сводило скулы. Она вымыла пол, развесила в шкафу одежду и смахнула пыль с телевизора, приспособленного Пересвистом под стул. И теперь в телевизоре, как в замочной скважине, замелькала жизнь, наполненная сплетнями, нарядами, одноразовыми, как пластиковая посуда, романами. А Пересвист выдумывал Машке новую жизнь, похожую на сказку со счастливым концом.
Их поженили быстро, работница загса зевала, а старик-сосед всплакнул.
Филипп и Машка сидели на крыше. Он хотел подарить ей свою вселенную, до смешного простую формулу счастья.
— Бери любую, — показывал Пересвист на звёзды.
— Мне одной мало.
— Бери все!
Он мечтал, как они вместе состарятся, а Машка считала дни до того, как получит деньги за комнату Филиппа, которую тайком продала.
Придя домой, Пересвист обомлел. В нос ударил запах спирта, на полу храпел грязный, в лохмотьях мужик, ещё двое выпивали на кровати. Филипп зажмурился, но когда открыл глаза — гости не исчезли.
— Дурачок, дурачок! — качал головой старик-сосед, когда Пересвиста выбросили на улицу.
Филипп, словно улитка домик, таскал за собой вселенную, которой стала для него Машка. И она шла рядом, деля с ним одиночество и веря в мир, которого не было.
Они укрылись на кладбище, в полуразрушенном склепе. На полу лежало грязное тряпьё, оставленное прежними обитателями, в темноте тонули лики святых.
Ёжась от холода, Филипп слушал, как растёт трава.
— Я презираю людей, — вдруг сказала Машка.
— А я жалею, — отозвался он.
— Бегают, как тараканы.
— Нужно же чем-то заняться.
— Добро неотделимо от зла, а правда от лжи, — сказала на прощанье Машка.
— Добро неотделимо от лжи, а правда от зла. — эхом откликнулась болотная выпь.
Филипп взвыл, будто оставшийся без хозяина пёс. Он привёл за собой лишь тень, а на вокзальной площади пьяная Машка-варенье горланила песни, хлеставшие Пересвиста по щекам. Его крик подхватили собаки и ещё долго таскали по дорогам.