Страница 49 из 75
Если Вы удостоите меня ответом, то очень прошу Вас прислать его мне как можно скорее, так как вполне вероятно, хотя еще не решено окончательно, что в силу некоторых обстоятельств я еще раз буду принужден отправиться в Грецию, а в случае моего отсутствия мне смогут переслать Ваше письмо вслед.
Прошу Вас принять уверения в том, что, несмотря на кратковременность наших встреч, я сохранил о них живейшее воспоминание и надеюсь, что когда-нибудь мы возобновим наши отношения.
Ваш покорнейший слуга
Ноэль Байрон.
P. S. Не прошу у Вас извинения в том, что пишу по-английски, я помню, с каким совершенством Вы владеете этим языком».
Бейль не ответил Байрону[71]. Тем мучительнее пережил он в 1824 году известие из Греции о гибели великого поэта-бунтаря.
ГЛАВА XIII
Книга написана, напечатана; шум, вызванный ею, постепенно затихает… Нужно жить дальше. Нужно создавать новые интересы, чтобы не задохнуться в той удушающей атмосфере, которая царит во Франции. Бейль пишет статьи для выходящего в Париже английского журнала «The Paris Monthly Rewiew», он участвует в обсуждении наброска Мериме о Кромвеле. Он пишет этюды о философии Канта, начинает писать биографию Россини…
Тоска, тоска; и ее уже не заглушает упорная, интенсивная работа ума.
18 октября 1823 года Бейль выезжает в Италию. Северная Италия для него недоступна. Рим и юг Италии сделали понятными ему настроение многих итальянских молодых людей. Это душевное состояние Джакомо Леопарди: мрачное разочарование, безверие, сознание своего бессилия и непобедимости той черной политической ночи, которая наступила после первых попыток революционного переустройства Италии. Январь 1824 года он провел в Риме.
16 сентября умирает Людовик XVIII, и воцаряется Карл X. Бейль получил описание средневековой церемонии коронации в древнем Реймсе. От Парижа к Реймсу движется королевская карета, окруженная всей пышностью средневековья: рыцари в латах, алебардщики и мушкетеры, в старинных экипажах с гербами придворные дамы в пышных платьях, духовенство и хоры подростков в белых стихарях под дождем, отдыхая в случайных местах, имитируют старину, а кругом дымят фабрики и заводы. Нищих сгоняют с дорог, король из мешка разбрасывает мелкую серебряную монету, падающую в придорожную пыль. Из склянки со священным миром, принесенной голубем для коронования святого Хлодвига, архиепископ Реймский, как некогда Карла VII, спасенного Жанной д’Арк, помазует Карла X на реставрацию владычества церкви, на передачу дворянству всех земель Франции, на раздачу золотого миллиарда контрреволюционной сволочи эмигрантов, на ликвидацию Палаты депутатов, либерализма… Карл X окружен иезуитами и монахами, фанатически поднимающими глаза к небу, кавалерийскими офицерами с нафабренными усами и склеротическими старцами, проливающими слезы. На ступенях гигантского Реймского собора король возлагает руки на головы десяти тысяч прокаженных и золотушных, ибо непосредственно после миропомазания король обладает чудодейственной властью, превосходящей искусство хирургов Сальпетриера и силу ртутных втираний Бисетра. Однако ловкий иезуит успел подсунуть карболовый раствор, для того чтобы его величество не заразился от всех этих негодяев. А еще более ловкий дворянин, граф Полиньяк, светский иезуит, успел подсунуть тут же манифест о «золотом миллиарде» эмигрантам. Из трудящегося населения Франции были выколочены эти деньги для безвозмездной раздачи дворянам, пострадавшим от революции.
Надежда отдохнуть душой в Италии не оправдалась. Бейль возвращается на родину. В апреле 1824 года по дороге в Париж он случайно знакомится с графиней Кюриалъ и ее мужем и тайком приезжает в их поместье. Женщина, имеющая ревнивого мужа, она держит Бейля в подвальном этаже своего дома и сама носит ему пищу, как только муж уходит на прогулку или на охоту в Андильи. Любовь становится настолько острой и безумной, что с невероятной быстротой надоедает и Бейлю и госпоже Кюриаль. В этом мучительном состоянии Бейль вдруг вспоминает прежнего себя и… решается на побег из любовной клетки.
Боясь признаться в сентиментальном чувстве тоски по родине, по реке, по осенним дорогам, осыпанным желтой листвой, боясь быть узнанным по мере приближения к родным местам, он останавливается на последней станции перед Греноблем[72]. Он подходит к самой ограде Кле, былого имения его отца Теперь виноградники принадлежат богатому фермеру, который срезает запоздалые грозди на лозах. Бейль, расшаркавшись с изысканной вежливостью и сняв цилиндр, просит продать ему винограду, не считая, сыплет монеты в пригоршню удивленного фермера и быстро, как вор, убегает от изгороди, через которую перелезал мальчишкой.
Так же тихо, почти крадучись, в некоторых местах ускоряя шаги, он обходит все родные места. Вот окна комнаты, из которой когда-то с любопытством смотрел он мальчишкой. А вот дом давно умершего деда с покосившимися коридорами… Гренобль — маленький, старый и очень неприглядный городок. Гулко раздаются шаги по пустынным улицам. С последним мальпостом Бейль уезжает в Париж.
25 августа открылась в Лувре выставка живописи— «Салон 1824 года». Печальная выставка! Он ходит из комнаты в комнату и набрасывает заметки на листе бумаги свинцовым карандашом — начало своей статьи: «Окинув выставку беглым взглядом, избавим пока читателя от всяких общих рассуждений».
Эти обширные статьи о «Салоне 1824 года», появившиеся в «Журналь де Пари» в сентябре 1824 года, суммируют взгляды Стендаля на общественные задачи искусства. Мы видим и тут постоянное стремление к обычным маскировкам. В анонимной статье Стендаль выдает себя за уроженца Рейна, предназначенного к профессии живописца самой природой. Он говорит: «Я рано уехал в Рим. Там я должен был провести пятнадцать месяцев, но не заметил, как прожил десять лет. Сделавшись независимым, я решил посмотреть Париж». Он признается, что любит только то, что гениально. «Вы, значит, не любите никого?» — раздаются со всех сторон восклицания», — пишет Стендаль. «Простите, — отвечает он, — я люблю молодых художников с пылкой душой и честными мыслями, не ожидающих втайне грядущего богатства и успеха в обществе от скучных вечеров, которые надо проводить у госпожи такой-то, или от партии в вист, которую удается иной раз составить господину такому-то». Далее идет категорическое заявление: «Мы живем накануне переворота в искусстве».
«Я отправился неделю тому назад искать себе квартиру на улице Годо-де-Моруа. Я поражен был крохотными размерами комнат; и так как это случилось как раз в тот день, когда мне предложили написать статью о живописи для «Журналь де Пари», я, озабоченный выпавшей мне на долю высокой честью разговаривать с самой требовательной в Европе публикой, вынул из бумажника записку, в которой отметил для себя вышину и ширину самых знаменитых картин. Сравнивая размеры этих картин с ничтожными размерами комнат, по которым водил меня домовладелец, я сказал себе со вздохом: «Век живописи кончился; теперь может процветать только гравюра. Наши современные нравы, упраздняя особняки и разрушая замки, делают невозможной любовь к картинам; публике доступна только гравюра, и, значит, только ее может она поощрить». Домовладелец посмотрел на меня с удивлением; я сообразил, что разговаривал с самим собою вслух, и он принял меня, конечно, за сумасшедшего. Я поспешил от него уйти. Едва я вернулся к себе, как меня поразила другая мысль. Гвидо, один из корифеев болонской школы, тот из великих живописцев Италии, чьи головные изображения больше всего приближаются к греческой красоте, был игрок и к концу своей жизни писал по три картины в день. Он получал за них сто, иной раз полтораста цехинов. Чем больше работал он, тем больше было у него денег.
В Париже чем больше художник трудится, тем он беднее. Стоит только молодому художнику быть любезным, а молодые художники обыкновенно любезны, они любят славу так простодушно и признаются в этой любви так мило, — стоит, говорю я, молодому художнику уметь держать себя в обществе — и ему уже с легкостью удается в промежутке между двумя выставками завязать отношения с редакторами какой-нибудь газеты; он выставляет свои картины, и, как бы ни были малы их достоинства, как бы ни были неуклюжи его герои, сам оч имеет такой приличный вид и был бы так огорчен, услышав о себе правду, что всегда находится добрая газета, которая хвалит его и тем самым обманывает. Он видит, что картины напыщенные восхваляются; это, оказывается, маленькие шедевры, хотя никто их никогда не покупает. Но ведь для того чтобы написать картину, нужны натурщики, а это стоит дороже, чем думают; нужны краски, холсты, надо, наконец, жить. Молодой художник нынешней школы удовлетворить эти основные требования своего искусства может, только влезая в долги, по которым он всегда честно расплачивается, — охотно признаю это, к чести этих молодых людей; но как бы то ни было, молодой художник, вынужденный тащить свои произведения с выставки обратно домой, живет одними иллюзиями, отказывая себе во всем, питаясь несбыточными надеждами. В один прекрасный день он находит верный способ обеспечить себе верный достаток: перестать работать!
71
А. Виноградов ошибается, Стендаль ответил Байрону письмом. Принимая во внимание большое значение письма, приводим его полностью:
«Париж, 23 июня 1823 года.
Милорд,
Очень любезно с вашей стороны придавать какое-то значение личному мнению частного лица; поэмы автора «Паризины» проживут еще века после того, как «Рим, Неаполь и Флоренция в 1817 году» и прочие подобные книжки будут давно забыты.
Вчера мой издатель отправил почтой в Геную «Историю живописи в Италии» и «О любви».
Я был бы очень рад, милорд, разделить ваше мнение об авторе «Old Mortality». Какое мне дело до его политических взглядов? — говорите вы. Но тем самым вы отказываетесь принимать во внимание то, из-за чего я не могу относиться с энтузиазмом к личности знаменитого шотландца. Когда сэр Вальтер Скотт со всем пылом страстного любовника вымаливает стакан, опорожненный старым, достаточно презренным королем, когда он тайно поддерживает «Веасоn», я вижу в нем человека, желающего стать баронетом или шотландским пэром. На тысячу человек, которые проделывают то же самое во всех передних Европы, найдется, быть может, один, наивно полагающий, что абсолютизм полезен человечеству. Сэр Вальтер был бы этим исключением, если бы он отказался от звания баронета и прочих личных преимуществ. Будь он искренним, страх перед общественным презрением — чувство столь могущественное в благородных сердцах — давно должен был бы обязать его к этому простому поступку. Но мысль эта никогда не приходила ему в голову; следовательно, девяносто девять шансов из ста за то, что сердце мое не ошибается и я прав, отказывая ему в горячей симпатии. Формально я готов уважать сэра Вальтера Скотта, но страстно увлекаться им я не в силах. Такова уж природа человека: мы не можем восторженно относиться к личностям, которые, если можно так выразиться, утратили свою непорочность. Это несчастье, но человек, вынужденный давать объяснения по поводу своего поведения, как это было в истории с журналом «Веасоn», навеки теряет чистоту своего имени, которое так же легко запятнать, как честь молодой девушки.
Мое мнение о нравственном облике сэра Вальтера Скотта разделяет почти вся Франция: «Это человек ловкий, он умеет устраиваться Про него не скажешь, что он не от мира сего, как другие гениальные люди» Вот одобрительная оценка обывателя, которая в моих глазах является уничтожающей критикой.
К таким поступкам, как поступки сэра Вальтера, надо относиться особенно строго и потому, что принадлежать в наше время к противоположной ему партии в высшей степени невыгодно, и потому еще, что монархи, наконец прозревшие, увидевшие угрожающую им опасность, щедро осыпают своими милостями великих людей, способных продаваться.
Если бы автор «Айвенго» был беден, как Отуэй, я был бы склонен простить ему кое-какие неблаговидные поступки, совершенные, чтобы поддержать свое жалкое существование; презрение в этом случае как бы растворилось в сочувствии к талантливому человеку, которого судьба бросила в жизнь, не обеспечив ему хотя бы одного шиллинга в день, но речь идет о сэре Вальтере Скотте, миллионере, который субсидирует «Bеасоn».
Допустим, он верит, что этот журнал приносит пользу и содействует благополучию большинства англичан, но почему, зная, что его могут счесть низким льстецом, он не отказывается от титула баронета?
Хотя мне это и неприятно, милорд, но я продолжаю стоять на своем: до тех пор, пока сэр Вальтер не даст правдоподобного объяснения своему поступку, я хоть и не провозглашу с высоты судейского места, что сэр Вальтер нарушил законы чести, но для меня, как для человека, который знает, что такое двор, он потерял всякое право на восторженное преклонение.
Мне очень досадно, милорд, что письмо мое так растянулось, но так как я, к несчастью, придерживаюсь мнения, противоположного вашему, мое уважение к вам не позволило мне сократить мои объяснения. Я глубоко сожалею, что не разделяю вашего мнения; на всем свете не найдется и десяти человек, которым я мог бы сказать эти слова с такой же искренностью.
Бедняга Пеллико не обладает талантами сэра Вальтера Скотта, но вот душа, достойная самого нежного и самого страстного участия. Сомневаюсь, чтобы он мог работать в тюрьме: тело его немощно, а здоровье давно уже было подорвано нуждой и связанным с ней зависимым положением.
Когда он дошел почти до такого состояния, как Отуэй, он несколько раз говорил мне: «Самым прекрасным днем моей жизни будет тот, когда я почувствую, что умираю». У него брат в Генуе, отец в Турине. Кроме «Франчески» и «Эуфемио ди Мессина», он написал, как он говорил мне, еще десять трагедий; его отец мог бы доставить эти рукописи. Если эти трагедии продать в Англии, они могли бы помочь несчастному поэту найти покровителя в стране, где встречается столько возвышенных натур; за те десять лет, которые Пеллико должен еще пробыть в Шпильберге, смерть может сменить не одного английского короля. И может статься, что министр какого-нибудь из этих королей найдет выгодным для своего тщеславия добиться того, чтобы Пеллико выпустили из тюрьмы, взяв с него слово поселиться в Америке.
Мне было чрезвычайно приятно, милорд, завязать личные отношения с одним из тех двух-трех человек, которые после смерти моего обожаемого героя нарушают то пошлое однообразие, в которое ввергло нашу бедную Европу лицемерие высшего общества. Когда я впервые прочел «Паризину», я целую неделю не мог прийти в себя. Мне очень приятно, что представляется случай поблагодарить вас за это истинное удовольствие. «Оld Mortality» меня больше занимает, но впечатление, которое этот роман произвел на меня, как мне кажется, не так глубоко и не так длительно.
Имею честь, милорд, быть вашим нижайшим и покорнейшим слугой.
А. Бейль».
72
Новейшие исследователи отрицают поездку Стендаля в Гренобль в октябре 1824 года.