Страница 48 из 75
Так как мы в умственном отношении бесконечно выше англичан той эпохи, то наша новая трагедия будет более простой. Шекспир ежеминутно впадает в риторику, потому что ему нужно было растолковать то или иное положение своей драмы грубой публике, у которой было больше храбрости, чем тонкости.
Наша новая трагедия будет очень похожа на «Пинто», шедевр господина Лемерсье.
Французский ум особенно энергично отвергнет немецкую галиматью, которую теперь многие называют романтической.
Шиллер копировал Шекспира и его риторику; у него не хватило ума дать своим соотечественникам трагедию, которой требовали их нравы».
Таковы условия, которые ставит Бейль новому искусству своим «романтическим манифестом», как критика справедливо называла памфлет о «Расине и Шекспире»,
Непременный секретарь Французской академии господин Оже выступил с возражениями. Его возражения вызвали повторное издание памфлета в расширенном виде (в 1825 году)[70].
Защита классицизма сделалась правительственным делом. Французские чиновники поняли, что древний Рим — «Roma antica» в новой трактовке превращался в лозунг не только литературных, но и политических действий. Реакционеры объявили романтизм неблагонамеренным литературным направлением и повели с ним борьбу всеми доступными способами. Романтик сделался символом человека беспокойного и недовольного общественным строем. Революционеры-конспираторы, друзья Бейля, поняли смысл его книги — это было приложение идей, создавших Великую французскую буржуазную революцию, к искусству — приложение, осуществляемое впервые с такой отчетливой простотой и ясностью. «Драматическая поэзия находится во Франции на той же ступени, на какой 1780 году нашел живопись знаменитый Давид». Иными словами, Бейль говорит литераторам: следуйте примеру Давида, ибо именно он указал живописи новые пути, связавшие ее с революционной действительностью.
«Глупый жанр старой французской школы уже не соответствует суровому вкусу французского народа, у которого начала развиваться жажда энергических действий», — говорит Бейль. В 1823 году довольно рискованно было называть эту жажду энергических действий обрубанием королевских голов и революцией. Но следующий абзац не оставляет никаких сомнений относительно характера той жажды, которой еще полон наш автор, вернувшийся после поражения карбонариев в контрреволюционный Париж. Бейль пишет:
«Все заставляет нас думать, что мы находимся накануне подобной же революции и в поэзии. Пока не наступит день успеха, нас, защитников романтического стиля, будут осыпать бранью. Но будет время, и скоро этот великий день наступит; когда французская молодежь проснется, она, эта благородная и прекрасная молодежь, будет исполнена возмущенного удивления по поводу того, что так долго и с таким глубоким убеждением она восхваляла всю эту гигантскую кучу исторического мусора».
Сильвио Пеллико.
Маршал граф Пьер Дарю.
Барон Жерар.
Виржиния Ансло.
Поликарп Ансло.
Тьер, палач коммунаров, самый подлый из версальцев 1871 года, прав был со своей точки зрения, когда сказал: «Знаем мы этих романтиков! Сегодня он романтик, а завтра — коммунар». Эмиль Фаге, писатель католической реакции, в наши дни нападает на Стендаля за то, что в 1823 году он защищал романтицизм, хорошенько не понимая настоящего значения этого слова, ибо романтизм еще не успел сложиться и определиться. Стендаль, восхваляющий характер людей низших классов, материалист, атеист, по мнению Фаге, был человеком отсталым, человеком XVIII столетия, а судьба сыграла с ним плохую шутку, пересадив его в чужую эпоху.
Обвинения Фаге пошлы и неуместны. Но его рассуждения о революционной философии Стендаля верны. Действительно, романтизм в 20-х годах XIX века не был чем-то единым: он распадался на два резко противоположных направления: прогрессивное и реакционное. Байрон, Бейль, Гюго (у нас Пушкин) были романтиками. С другой стороны, Шатобриан также был романтиком, равно как и присоединившиеся к нему поэты французского дворянства— Альфред де Виньи и его кружок. Их романтизм объявлял идеалом прошлое. А Бейль-романтик провозгласил, что «золотой век, который слепое предание считает прошлым истории, на самом деле впереди». Но и прогрессивные романтики не составляли единого лагеря. Бейль и. Гюго — две очень несходные ветви нового литературного направления. Драме же «Кромвель» Гюго предпослал литературный манифест — свое понимание сущности и задач романтизма. Он также ниспровергает аристотелевскую теорию драмы и провозглашает новую эстетику. Следуя ей, Гюго в своем творчестве вместо характеров натуральных создавал гиперболические — подобные страшным химерам «Notre Dame». Он обострял контрасты и создавал потрясающие коллизии, заставляющие зрителя резко переходить от одного состояния к другому. Эта система внешних эффектов имеет мало общего с суровым, четким и ясным реализмом Стендаля.
Бейль и Гюго были знакомы. Но между ними не возникли сколько-нибудь близкие личные отношения. Их разделяло коренное различие мировоззрений: материализм Стендаля не мирился с неглубоким, поверхностным, но неистребимым идеализмом Гюго. В 1829 году накануне постановки романтической драмы Гюго «Эрнани» на квартире у Проспера Мериме состоялось совещание двух романтических лагерей. Свидетель этого зрелища Сент-Бев рассказывает, как Гюго и Бейль сидели друг против друга, словно коты на гребне мокрой крыши, и ни один не соглашался уступить другому.
Совершенно неожиданный отклик на памфлет «Расин и Шекспир» прибыл из Генуи. Бейль получил письмо от 29 мая 1823 года:
«Милостивый государь,
Наконец теперь, когда я узнал, кому обязан лестным отзывом обо мне, прочтенным мною в книге «Рим, Неаполь и Флоренция в 1817 году», написанной г-ном Стендалем, с моей стороны будет вполне справедливым обратиться с выражением благодарности (приятной или нет) к господину Бейлю, с которым я имел честь познакомиться в Милане в 1816 году. Сказанное Вами делает мне слишком большую честь, но в одинаковой степени с Вашим отзывом обо мне, напечатанным в книге, мне доставило огромное удовольствие узнать (к моему удивлению, опять совершенно случайно), что этой похвалой я обязан человеку, уважение которого я горячо стремился заслужить. С первых дней нашего миланского кружка, в котором мы с Вами встречались и вспоминать который у меня едва хватает духу, все страшно переменилось. Одни умерли, другие в изгнании, третьи в австрийских тюрьмах… Бедный Пеллико! Я надеюсь, что его муза даст ему хоть некоторое утешение в его жестоком одиночестве. Будет же когда-нибудь такое время, когда поэт снова выйдет на свободу и даст нам снова чувствовать очарование своей музы.
Из числа Ваших произведений я читал лишь книги: «Рим, Неаполь и Флоренция», «Жизнь Моцарта и Гайдна» и брошюру о «Расине и Шекспире». Мне еще не посчастливилось познакомиться с Вашей «Историей живописи».
В Вашей брошюре имеются наблюдения, по поводу которых я позволю себе сделать несколько замечаний: они касаются Вальтера Скотта.
Вы говорите, что его характер мало достоин восторгов, а в то же время Вы по заслугам перечисляете все его произведения. Я давно знаю Вальтера Скотта, я хорошо знаком с ним и видел его при обстоятельствах, которые выявляют истинный характер человека, следовательно я могу Вас уверить, что его характер действительно достоин восхищения, что из людей он является наиболее открытым и честным; что же касается его политических убеждений, то по этому поводу я ничего не буду Вам говорить: они не схожи с моими, и поэтому мне судить о них невозможно. Во всяком случае, он совершенно искренен во всем, а искренность может быть скромной, но не может быть раболепной. Моя усердная просьба к Вам — смягчить это место Вашей книги. Вы, быть может, мою усердную защиту пожелаете истолковать как притворную аффектацию писателя, но поверьте правде: Вальтер Скотт обладает подлинными чертами прекрасного человека, и это мне известно по впечатлениям личного опыта.
70
В 1825 году Стендаль выпустил не повторное издание памфлета «Расин и Шекспир», а совершенно новое произведение под названием «Расин и Шекспир II».