Страница 2 из 12
К этому, в-пятых, надо добавить, что элита эта была предана идее империи как авторитарной вселенской державы, вмещающей в себе религиозные, государственные и культурные ценности; так обстояло дело и для языческой, и для христианской части элиты. Например, Юлиан не менее решительно, чем христианские императоры, усматривал долг самодержца в том, чтобы являть собой защитника "истинной веры"; только "истинная вера" для него – язычество. Отнюдь не для заполнения досуга, но по праву и долгу императора он богословствовал, сочинял славословия богам, предписывал нормы поведения служителям культа[8] – как предстоятель священной державы, каким будет через два века чувствовать себя Юстиниан[9]. Мало сказать, как было сказано выше, что контекст ранневизантийской философии – созидание и борьба теологических систем; контекст определялся связью каждой из авторитетных для элиты теологических систем с идеей священной державы, взаимосоотнесенностью державы и веры. Не просто империя, но "благоверная" империя; не просто религия, но "господствующая" религия. Без лишних слов ясно, как эта взаимосоотнесенность ограничила свободу духовных исканий. Но ее воздействие на условия философской работы не сводится к этому. "Господствующей" религией стало христианство; идеология священной державы[10] и христианская идеология оказались сцепленными в единую систему "политической ортодоксии"[11], – а между тем дело шло о двух разных идеологиях с различным генезисом, различным прошлым, различной структурой. Их сопряжение могло происходить не иначе, как при посредстве платонически окрашенного символизма. Для христианизированной "политической ортодоксии" император сам по себе – только человек (недаром же христианские мученики в свое время проливали кровь за отказ поклоняться божественному императору[12]); но, с другой стороны, власть над людьми не может принадлежать человеку и принадлежит только богу (и богочеловеку Христу как абсолютно правомочному "царю" всех верующих). Вывод из этих посылок один: небожественный государь "участвует в божественной власти", как, по доктрине Платона, тленная вещь "участвует" в нетленной идее. Так через концепцию μέ-9-εξις философское умозрение увязывается с политической реальностью эпохи.
Воздействие этого двуединого теологико-политического контекста на ранневизантийскую философию было всепроникающим; но важно отметить – и это в-шестых, – что оно отнюдь не всегда было прямым. Оно могло быть сколь угодно косвенным. Это значит, что далеко не все направления философской работы, стимулировавшиеся практическими запросами теологических контроверз, сами по себе являли сколько-нибудь необходимую связь с теологией или вообще с религиозным мировоззрением; и то же самое можно сказать о стимулах, исходивших от имперской идеологии. Например, в логической проблематике как таковой нет ровно ничего специфически конфессионального; однако именно рождавшаяся в конфессиональных распрях потребность утверждать свою веру и разоблачать чужую веру жестким ведением аргументации толкала к суховатой, рассудочной, дотошной работе с понятиями и силлогизмами. Так была подготовлена духовная и психологическая атмосфера будущей схоластики. Парадоксально, что вера нуждалась в логике именно постольку, поскольку была авторитарной: на "принудительность" логики были возложены примерно те же (обманчивые) надежды, что на принуждение силой, на религиозное законодательство и репрессивные меры[13]. И шире – не только перед лицом противника и в споре с ним, но и в кругу ортодоксального единомыслия дух догматизма, страшащийся даже невольных отступлений, занимал умы поисками непогрешимо логических выводов из заданных внелогических посылок; эта – "акривия", или "акривология"[14], была высшей добродетелью теологизирующего рассудка в течение всего средневековья, от языческой протосхоластики Прокла до католической схоластики Фомы Аквинского. Даже утрированная жесткость "геометрического метода" у такого могильщика схоластики, как Спиноза, примыкает к средневековой традиции, являя собой диалектическое отрицание последней[15]. Так обстоит дело с логической проблематикой.
Далее, теория знака, эстетика символа, философия имени – также "вечные" задачи познания, независимые от конфессиональной идеологии. Если о символе хоть можно утверждать, что в этой категории особенно заинтересованы идеалистическое умозрение и мистическое созерцание – хотя, конечно, не они одни[16], – то знак есть категория мировоззренчески нейтральная. Однако в специфических условиях рассматриваемой нами эпохи вся эта проблематика стала необычайно популярной потому, что оказалась соотнесена с религиозной и политической жизнью: с задачами интерпретации Писания (для христиан – Библии, для язычников – иных текстов, принимавшихся за сакральные)[17], с затруднениями при попытках формулировать "неизъяснимое" мистическое содержание, с нуждами теории культа, вообще с потребностью в осмыслении всей "видимой" и вполне земной реальности государственных и церковно-иерархических институтов как некоей "иконы" иной реальности, "невидимой" и неземной[18]. Так обстоит дело с семиотическими и символологическими темами философии IV-VII вв.
Наконец, культивирование античного наследия как будто и подавно не может иметь ничего общего с официозной идеологией византийской "политической ортодоксии". Ясно, однако, что классицистические тенденции никогда не встретили бы в Византии столь благоприятных условий, если бы престиж античной культуры не рассматривался как один из аспектов престижа ромейской государственности. Мало того, это был один из аспектов престижа ромейской церкви как церкви имперской. Конечно, ориентация на античное наследие скрывала в себе возможность ностальгической тоски по язычеству, даже духовного возврата к язычеству, весьма страшившего ревнителей христианской ортодоксии. Но в широкой перспективе минус перекрывался плюсом: ведь ориентация эта состояла в неразрывном союзе с центростремительными культурно-политическими тенденциями, с пафосом империи, порядка, законопослушности, бюрократической цивилизованности. Она была преградой против напора "невежественности" плебейской мысли, незнакомой со школьными правилами, с античной системой терминов (об элитарном характере философской образованности говорилось выше). Она была преградой и против "варварского" партикуляризма, который постоянно грозил перейти в конфессиональный раскол и в политический сепаратизм, а в конце концов действительно отторг восточные провинции как от константинопольской ортодоксии, так и от константинопольской государственности. У светских и духовных властей были весьма реальные причины быть осторожными при ниспровержении авторитета языческой культуры.
Логицизм, символизм и антикизирующий традиционализм – лишь некоторые из результатов косвенного воздействия, оказанного на строй философской мысли IV-VII вв. ее общественным контекстом.
Как уже говорилось, философия IV-VII вв. – продолжение позднеантичной философии. Поэтому необходимо сказать несколько слов о ее важнейших предшественниках.
Первый из них жил еще на рубеже эллинистической и римской эпох; это платонизирующий стоик Посидоний из Апамеи (ок. 135 – ок. 50 до н.э.), универсальный мыслитель, указавший пути культурной эволюции на исходе античности, ознаменовавший собою, по формулировке А.Ф.Лосева, "переход от раннего стоицизма через стоический платонизм к неоплатонизму"[19]. Влияние Посидония на философию IV-VII вв. было очень широким; к сожалению, определить границы этого влияния удается далеко не всегда, ибо сочинения самого Посидония утрачены. За последние три четверти века Посидоний привлекал к себе лучшие силы историко-философского анализа, и попытки реконструировать эту доктрину отчасти превосходны[20]; но спорного остается очень много[21]. Здесь уместно сообщить лишь наиболее несомненные данные.
[8]
Опыты догматизированпя в "гимнической" прозе представляют собой речи Юлиана "К дарю Солнцу" и "К Матери богов". Чтобы вернее оценить их культурно-исторический фон, полезно помнить, что 1) "вторая софистика" давно вобрала в себя традиционный жанр гимна божеству, усвоив его риторической прозе (ср. речь Ливания "К Артемиде"), и так продолжалось вплоть до нового расцвета поэзии в V в.. давшего христианские стихотворные гимны Синесия и языческие стихотворные гимны Прокла (см. ниже главу о литературе IV-VII вв.); 2) нормальное христианское песнопение с точки зрения античных норм также должно быть причислено к риторической прозе; 3) христианские песнопения также соединяли "гимническое" восхваление божества с философствующим догматизированием, подчас довольно сложным; 4) философская проза такого христианского теолога, как Псевдо-Дионисий Ареопагит, также "гимнична". Это ставит речи Юлиана в их реальный контекст. Что касается инструкций жрецам (языческому "клиру") касательно того, как они должны вести себя, какие книги читать, каких мыслей держаться π какие речи держать, они содержатся в письмах Юлиана, скорее похожих на папские "бреве" будущих времен, чем на письма других римских императоров, например в письме 84 (Арсакию, главному жрецу Галатии) или 89б (неизвестному жрецу).
[9]
Ср.: Downey G. Julian and Justinian and the Unity of Faith and Culture. – Church History, 1959, XXVIII, p. 7-35.
[10]
To, что обозначается немецким словом "Reichstheologie". Ср.: Deinpf A. Sacrum Imperium. Geschichts- und Staatsphilosophie des Mittelalters und der politischen Renaissance. München, 1929; Idem. Geistesgeschichte der frühchristlichen Kultur. München, 1964.
[11]
Ср.: Beck H.-G. Byzantinistik heute. В.; N.Y., 1977, S. 17-18 u. a.
[12]
Попытки отрицать эту антиномию, без оговорок отождествляя идеологию христианской теократии с древневосточной и античной идеологией обожествления властителя (например, Ziegler A. W. Die byzantinische Religionspolitik und der sogena
[13]
Стоит вспомнить, что на Западе в период средневековья одному и тому же ордену доминиканцев была поручена и силлогистическая отработка форм церковной доктрины для диспутального отстаивания последней, и организация насильственной борьбы с ересью; это орден схоластов и орден инквизиторов.
[14]
Важно, что эти же слова употреблялись для обозначения строгости аскетической жизни (см.: Lampe G. W. H. A Patristic Greek Lexicon. Oxford, 1956, p. 64-65). Теологическая "акривия" – как бы аскеза ума, но и аскетическая "акривия" – методическая тщательность в поведении; одно отвечает другому. Параллель из другой эпохи – употребление слова "метод", которое в интеллектуальной плоскости было ключевым словом эпохи, начавшейся с "Рассуждения о методе" Декарта, но в религиозно-моралистическом переосмыслении дало имя секте "методистов", основанной в Англии в 1729 г.
[15]
О приближении византийской мысли к идее Спинозы о философствовании по геометрическому методу см.: Вальденберг В. Философские взгляды Михаила Пселла. – В кн.: Византийский сборник. М.; Л., 1945, с. 249-255.
[16]
Ср.: Лосев А. Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М., 1976.
[17]
Античное язычество никогда не было "религией Писания". Собрания оракулов, о которых говорится в Аристофановых "Всадниках", или Сивиллины книги, с которыми справлялся римский сенат, вызывали чисто прагматический интерес, как информация о будущих событиях; в них никогда не искали "слова божия", самораскрытия мира богов, устанавливающего основы вероучения. Нечто вроде Писания было у некоторых восточных религий, вливавшихся в позднеантичный синкретизм, а также у орфиков и пифагорейцев. И все же потребность в сакральных текстах ради теологической борьбы с христианством застала язычество последних веков врасплох. Происходили странные вещи. Все знали, например, что так называемые Халдейские оракулы были сочинены неким Юлианом в царствование Марка Аврелия; это не мешало, возможно, уже Нумению и, во всяком случае, Ямвлиху и Проклу воспринимать их как основополагающее откровение седой древности. Орфические тексты принимаются из обихода замкнутой религиозной группы в обиход неоплатоников; если бы дело Юлиана Отступника победило, они стали бы доктринально-литургическими текстами всеобщей, императорской языческой "церкви". Но, с другой стороны, издавна чтимые памятники культурной традиции, никогда не имевшие религиозного значения, например поэмы Гомера, тоже приравниваются к "богооткровенным" книгам. "В самом деле, – утверждает император Юлиан, – ведь для Гомера и Гесиода, и Демосфена, и Геродота, и Фукидида, и Исократа, и Лисия боги были наставниками во всяком учении. Разве не считали себя одни из них – служителями Гермеса, другие – муз?" (письмо 61с. Пер. Д. Е. Фурмана).
[18]
По формуле Псевдо-Дионисия Ареопагита, "вещи видимые суть образы (εικόνες – "иконы") невидимых" (Pseudo-Dionysii Areopagitae ep. X. – PG, t. 3, col. 1117). К. Шнейдер не без основания говорил о византийском понимании власти, как о "платонически-христианской" идеологии (Schneider С. Geistesgeschichte des antiken Christentums. München, 1954, Bd. II, S. 324).
[19]
Лосев А. Ф. Посидоний. – Философская энциклопедия, т. 4, с. 324.
[20]
Прежде всего следует назвать: Jaeger W. Nemesios von Emcsa. В., 1914: Reinhardt K. Poseidonios. München, 1921; Idem. Kosmos und Sympathie. München. 1926.
[21]
Ср.: Тарн В. Эллинистическая цивилизация. M., 1949, с. 316-317: "Но Посидоний ли это, или это только имя, условное для духа I века? Его личность, может быть, неясна, чтобы высказать на его счет слишком догматические утверждения; вряд ли можно распутать тот клубок влияний, который носит имя Посидония". Еще более скептически настроен П. Мерлан (The Cambridge History of Later Greek and Early Medieval Philosophy, p. 126-132). Ср. также: Лосев А. Ф. Античный космос и современная наука. М.. 1927, с. 454, примеч. 211; В. Йегер оценивал роль Посидония в подготовке неоплатонизма прежде всего в связи с засвидетельствованной Секстом Эмпириком, Плутархом и Феоном Смирнским комментаторской работой Посидония над "Тимеем" Платона. Эта точка зрения была широко принята в науке (ср.: Блонский П. П. Философия Плотина. М., 1918, с. 14: "Историко-философская позиция Посидония определяется тем, что он был стоическим комментатором «Тимея»"). Однако К. Рейнхарт нашел доводы, позволяющие поставить под сомнение самое существование Посидониева комментария к "Тимею".