Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 81

Живая память

Шолохов Михаил Александрович, Мусрепов Габит Махмудович, Кожевников Вадим Михайлович, Лацис Вилис Тенисович, Платонов Андрей Платонович, Семенихин Геннадий Александрович, Симонов Константин Михайлович, Стаднюк Иван Фотиевич, Брыль Янка, Толстой Алексей Николаевич, Берггольц Ольга Федоровна, Соболев Леонид Сергеевич, Тихонов Николай Семенович, Грибачев Николай Матвеевич, Первенцев Аркадий Алексеевич, Софронов Анатолий Владимирович, Субботин Василий Ефимович, Каушутов Ата, Лордкипанидзе Константин Александрович, Балтушис Юозас Каролевич, Соколов Василий Дмитриевич, Блинов Андрей Дмитриевич, Довженко Александр Петрович, Тимонен Антти Николаевич, Камбулов Николай Иванович, Буков Емилиан Нестерович, Мянник Эдуард, Кочар Рачия Кочарович, Каххар Абдулла, Абдыраманов Шабданбай, Горбунов Кузьма Яковлевич, Мамедханлы Энвер, Ниязи Фатех


Суровегин, похудевший, лицом одного цвета с бязевой наволочкой, лежал в дальнем углу. Место у него хорошее — под слюдяным окошечком, возле печурки. Он сразу узнал Мироновну, приподнялся на локте, но радости не показал, словно бы недоволен остался:

   — Вы-то, бабуся, зачем сюда? Здесь место для военных.

Она опустилась на низенькую скамейку.

   — Я сама стала — хоть шинель надевай. Сказывай, куда тебя ранило?

   — В правое плечо.

   — Это уже второй раз. А раньше-то куда — позабыла я?

   — Раньше было — в левую ногу. Это еще в начале войны.

   — Видишь! То в ногу, то в плечо. Издырявят всего насквозь. Неужто уберечься нельзя?

У нее вдруг затряслось сморщенное лицо, плечи. Крупные слезы стали падать на концы шали, серебрясь на темном ворсе.

   — Вот это ни к чему, — помрачнел Анкудин. — Гляди, сколько раненых, один я, что ли. Если к каждому начнут приходить да плакать...

   — Часовой-то тут у вас сердитый... Закричал на меня, затопал, ружьем замахнулся, — всхлипывая, оправдывалась старуха, а сама развертывала дрожащими руками узелок. Сморщенный жареный курчонок выпал у нее из рук, едва успела подхватить. Она потянулась к дверце тумбочки. — Сюда, что ли, прикажешь положить?..

Суровегин быстро захлопнул дверцу.

   — Вы эти глупости, бабуся, оставьте. Самой пригодится скушать.

   — Я не голодная. Да и зубов нет, чтобы косточки грызть.

   — Ну, а для моих зубов слишком тонка цыплячья кость. Перестаньте конфузить меня перед остальными ранеными.

Но никакого конфуза не было. Правда, на них смотрели со всех коек; лица были любопытные, отражали молчаливую душевную ласку.

Как бы отвечая на эти взгляды, Мироновна улыбнулась покорной старушечьей улыбкой, сказала Анкудину, словно малому:

   — Ну, давай пополам. Вот я на свою, долю крылышко отломаю, а для тебя — ножку. Давай вместе закусывать.

Склонив голову набок, она с трудом жевала обломками зубов.

   — Гляди-ко, как хорошо. Бери.

И Суровегин, неуверенно усмехнувшись, потянулся за едой. Вытирая губы полотенцем, он говорил:

   — Закончим, бабуся, войну, — как домой вертаться буду, обязательно загляну к тебе: по хозяйству кое-что укомплектую за всю твою заботу.

   — И долго ждать тебя?

   — Теперь уж, думаю, скоро. Победой пахнет в воздухе. Это не один я чую.

   — Примета, что ли, какая есть?

   — Есть, бабуля, много всяких примет.

Помолчав сколько надо, Ольга Мироновна проговорила тихо:

   — Вестник ты мой добрый. Все-то ты знаешь, на все ответ найдешь... Сбылись бы скорее твои слова.

Старший сержант кивал круглой, коротко стриженной головой:

   — Если весь народ говорит, непременно сбудется эта правда, куда же ей деваться.



Андрей Блинов. АЛЕШКИНА ЛЕГЕНДА

Ту землю я никогда не видела, но скучаю по ней давно и больно. Она не раз снилась мне, как чаша, залитая солнцем. Края чаши — горизонт, а на самом дне — густой белый туман. Там буйно цвели сливы. Откуда пришли в мои сны эти сливы, я и подумать не могла. Просто снились — и все. В белом тумане цветения ничего не видно: ни земли, ни селений, ни людей. Лишь дороги змеятся среди белого разлива. И только они говорят, что страна обитаема: дороги — это ведь артерии в живом теле.

И во сне я искала Алешку...

И во сне я не могла представить его мертвым и потому искала живым.

Когда-то я мечтала увидать ту страну наяву, и, наверное, потому она снилась мне. Шли годы, и я перестала надеяться, что увижу ее.

Но жизнь оказалась ко мне доброй...

   — Мария Андреевна, Мария Андреевна...

Голоса с улицы настойчиво звали меня. Я подошла к окну.

У крыльца стоял мотоцикл, и Дима, стащив с головы кожаный шлем, что-то объяснял собравшимся ребятишкам. Я не слышала, когда мотоцикл подкатил к дому. Да и что в том удивительного, что не слышала. В последние дни я жила только собой и, будто выключенная из жизни, не замечала, что происходило вокруг. День и ночь, свет и тень, шум и тишина — все это я разучилась, казалось, распознавать, все для меня сливалось в одно мое внутреннее состояние — состояние напряженного ожидания.

Я готовилась к поездке в ту страну, которая приходила во сне, страну, залитую цветом сливы, и все ждала, что случится что-то непредвиденное, и я никуда не поеду. И даже когда в руках моих была туристская путевка и в паспорте стоял штамп на право выезда, я еще не верила, что поеду. И вот уже Дима стоял у крыльца, чтобы отвезти меня на станцию, а я все еще не верила, что увижусь с той страной, из которой Алешка не вернулся.

   — Мам, — сказал Дима застенчиво, — не опоздаем? Папу я уже отвез.

Дима поглядел на меня своими крупными, как у Алешки, и голубыми, как у меня, глазами из-под золотистых, отцовских, бровей. Лицо у него смуглое — мое, волосы — спелая рожь — отцовские. Пушок усов на губе делал Диму непривычно взрослым.

Он, наверно, догадывался о моем состоянии, и потому взгляд его был сочувствующий, понимающий. Он ведь все знал о своем отце, но только никогда его не видел. Тот, кого он называл сейчас папой, был ему отчимом, и это он тоже знал.

Я уселась в коляске, позабыв даже подумать, что всегда не любила и опасалась ездить в ней. До меня все происходящее сейчас доходило, как свет сквозь толщу воды. И только когда загрохотал Димин мотоцикл, затряслась, задрожала зыбкая коляска, я поняла, поверила, что еду, что все это не сон и не бред, и я буду в той стране, из которой он не пришел.

И вдруг все стало реальным: сельская улица с улетающими назад тополями; и моя школа на бугре, за селом, двухэтажное каменное здание с широкими окнами, все в зарослях акаций; и мельница с глинистой красной насыпью и зеленоватым прудом; и холмы за селом, покрытые желтеющими хлебами, а за холмами прыгающий горизонт в солнечном июльском мареве; и луга в цвету; и пестрое стадо на пригорке. Мне все это виделось с чеканной ясностью, будто с самолета, и в то же время ничто не вызывало никаких ассоциаций — виделось, и все.

И вот лес... Дорога врезалась в него, и если смотреть издали, она, как бы завязнув в нем, будто проваливалась сквозь землю.

В то далекое утро весны сорок четвертого года дорога также терялась в лесу, с разбегу завязнув в нем. Лес был еще голый, насквозь просвеченный ранним солнцем.

По дороге только что прошли грузовики и танки, и она была вся измята и исковеркана.

Алешка шел по не оттаявшему еще полю, покрытому тонкой ледяной корочкой, и корочка, как слюда, блестела на солнце.

С крыльца своего дома я видела, как он шел, как вместе с дорогой исчез в лесу. И сразу не стало ни его, ни дороги.

Димин мотоцикл врезался в лес, деревья расступились перед ним и перед дорогой. И они расступались после каждого поворота, и расступались до тех пор, пока впереди снова не показалось поле.

Вскоре после того, как Дима развернулся на привокзальной площади, подошел поезд.

   — Ну вот, — сказал мой муж, Павел Степанович, когда суета чуть поутихла, — вот ты и едешь...

Он, наверно, хотел сказать: «Ты давно ждала этого», — но не сказал. Он был тактичным человеком и никогда ничем не выдавал своей ревности к прошлому, к Алешке, к памяти о нем, и меня любил и Диму, сына Алешки.

Поезд тронулся. Перед окном проплыло лицо Павла Степановича, соломенные вихры Димы. Ветер трепал их, и они казались пучком желтых язычков пламени в ярком солнечном сиянии.

У Алешки были такие же волосы.

Когда в то утро он вышел на крыльцо с автоматом на груди и с пилоткой в руке, ветер подхватил его волосы, раздул, и они заметались, как язычки пламени на ярком солнце, бледно-золотистые, но яростные в своем стремлении сравняться с сиянием дня.

Пришел он в дом чужим и неведомым, а ушел мужем и отцом, непонятно близким и непонятно далеким.

А было это так…