Страница 18 из 112
Литература должна была соответствовать новому состоянию идеологического поля, высветлять его и фокусировать, продолжая быть источником симуляционной энергии167. Отсутствие автономности поля литературы препятствовало построению стратегий, независимых от поля идеологии, но сделало возможным перераспределение власти за счет использования позиции «частной жизни», «частного существования», олицетворяющей новые правила деления поля.
Именно этими свойствами и обладала та литературная стратегия, которая была названа «литературой шестидесятников» и вызвала читательский бум, рост тиражей журналов и книг, появление новых журналов, а также повышение статуса литературы в обществе. Поле литературы попыталось конкурировать с полем идеологии в плане создания позиций для присвоения власти, а социалистический реализм стал постепенно уступать место традиционному реализму168 в русле магистральной идеи «реабилитации» и «возвращения». У господствующей идеологии — «к ленинским партийным принципам», у литературы — «к упущенным возможностям 1910-1920-х годов», «русской классике» и «честной советской литературе». Благодаря цензурным ограничениям, то, что не было востребовано письменным проектом революции (особенно то, что писалось «в стол» со второй половины 1930-х годов и не доходило до печати), казалось чем-то вроде айсберга: видимая часть — ничтожна, зато скрытая от глаз — огромна. В результате возникла иллюзия, что именно не допускавшиеся ранее до читателя тексты и представляют собой версию антиутопической литературы. После разнообразия модернистских практик 1910-х и отчасти 1920-х годов от выходящей из мрака отечественной словесности ожидалось многое, как, впрочем, и от самой литературы «оттепели», появившейся в конце 1950-х — начале 1960-х годов. Однако читательский бум 1960-х169 отчетливо обозначил не только инновационную бедность тех литературных стратегий, которые вписались в рамки официоза и потом долгое время интерпретировались как его высшее и последнее достижение. По сравнению с синхронными явлениями мировой литературы («новый роман», театр абсурда, проза Борхеса, Беккета, Набокова etc) литература «шестидесятников», ориентированная на продолжение традиций, в контексте мировой практики давно интерпретировавшихся как вариант «массового искусства», оказалась продолжением проекта утопического реализма. Одновременно стали более отчетливы масштабы психо-исторических изменений, произведенных в результате осуществления письменного проекта революции; читательские ожидания провоцировали процесс репродуцирования приемов утопического реализма, приспособленных для решения таких задач, как «восстановление разорванной связи времен» и приобщение к опыту русской культуры XIX века, превратившейся у «шестидесятников» в еще один источник утопических представлений.
Так, Гройс, описывая половинчатую и неуверенную в себе советскую культуру, появившуюся в результате «оттепели», полагает, что эта культура прежде всего была ориентирована на неотрадиционализм, опирающийся как на действительный опыт русской культуры XIX века, так и на творчество относительно традиционалистски настроенных авторов XX, таких, как Михаил Булгаков и Анна Ахматова. В этой атмосфере в качестве рокового заблуждения соцреализма предстает не только его утопизм, но и трагический «разрыв с прошлым». При этом, замечает Гройс, неотрадиционалисты не хотят замечать, что они, как и авангардисты, навязывают культуре новый канон, а моральное негодование по поводу авангардистской воли к политической власти делает для традиционалистов скрытым то обстоятельство, что они точно так же стремятся к власти и навязывают обществу новый художественный ритуал для реорганизации его (общества) «в новых (в данном случае якобы старых, но в реальности также более не существующих, если когда-либо и существовавших) формах»170.
Однако упрек Гройса, касающийся отсутствия деклараций о присвоении власти традиционалистами и сокрытие для них самих целей их стратегий, вряд ли может быть истолкован как корректный. Большинство действий, совершаемых в социальном пространстве, объективно выражающих стремление к господству и столь же объективно являющихся экономическими, не являются продуктом рационального расчета171. Логика символического обмена культурного капитала на экономический и социальный обычно скрыта под декларациями о специфических ценностях искусства, а инвестиции в поле культуры или религии, направленные на максимизацию выгоды, носят имплицитный характер. Отсутствие фиксации на непосредственно социальных целях достаточно распространено, тем более в ситуации, когда поле идеологии занимает доминирующее положение. Точно так же замечание Гройса о попытках апроприации власти неотрадиционалистами с помощью присвоения символического капитала традиционалистских авторов XX века, отчасти реабилитированных эмигрантской литературой, и той части мировой литературы, которую удавалось вписать в рамки утопического реализма (Хемингуэй, Ремарк и т. д.), а также диалог с предшественниками «шестидесятников» («поколением отцов» — В. Пановой, В. Дудинцевым, И. Эренбургом и т. д.), которых Гройс причисляет «к разряду реальностей, более не существующих, если когда-либо вообще существовавших», на самом деле обнаруживает разницу между социальной и психо-исторической ценностью искусства. Для мировой культуры ценность неотрадиционалистских стратегий, остававшихся в рамках утопического реализма, оказалась невелика, но для советского социального пространства она была достаточной для присвоения и перераспределения культурного и символического капитала и создания в поле литературы зоны повышенной энергоемкости, что делало литературу привлекательной для большого числа читателей. Другое дело, что рамки обновленного утопического реализма в перспективе оказались недостаточными для процесса автономизации и радикального расширения поля литературы; литература 1910-1920-х была реабилитирована лишь отчасти, и для тех, кто строил свою стратегию на адаптации традиций обэриутов, авангарда 1910-х годов или актуальных практик мировой литературы («нового романа», экзистенциализма, сюрреализма и т. д.), соответствующие этим стратегиям позиции в поле литературы продолжали быть нелегитимными. А остававшаяся у власти олигархическая элита, ориентированная на аристократический и пропагандистско-воспитательный тип искусства, сознательно архаизировала культуру, легитимируя образцы, идеалы и способы их бытования в XIX веке172.
Даже такие журналы, как «Юность» или «Новый мир», являясь выразителями «оттепельного» неотрадиционализма, в равной степени противостояли как традиционному соцреализму, так и новаторским течениям в современной литературе173, пытаясь выстроить концептуальную линию без учета не только мировой, но и русской литературы 1920-1930-х годов. Либеральные литературные журналы репрезентировали обновленную традицию психологического романа, интерпретируемого как высшее достижение XIX века с его верой в человеческий разум, в рациональное мироустройство и теорию прогресса, то есть все те утопии, которые удавалось покрыть все более и более расплывчатым термином «реализм».
В конечном итоге неудача «оттепельной» попытки обновления тоталитарной системы легитимации означала, во-первых, признание нерепрезентативности «классических», сталинских форм тоталитарности, а во-вторых, открытие невозможности ее обновления на более гуманной неотрадиционалистской основе («ленинизм», «мирное сосуществование», «социализм с человеческим лицом»)174. Вот почему, по мнению М. Липовецкого, с конца 1960-х годов происходит глобальный кризис не только социалистической идеологии и соцреализма, но и всей системы метанаррации, лежащей в основе этой культуры.
вернутьсявернутьсявернутьсявернутьсявернутьсявернутьсявернутьсявернуться