Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 102



— Что с ним долго говорить? — нетерпеливо вмешался невысокого роста лесоруб в гуне [9]. — Поворачивай коня и езжай домой подобру, да помни, что за учителя ты отвечаешь! Вот и весь разговор. А начнешь про нас дознаваться, тоже радости не дожидайся.

Он взял под уздцы лошадь, развернул на узкой дороге возок и так весело гикнул, что конь помчался опрометью, не чувствуя вожжей.

Долгое время староста ходил по селу мрачнее тучи. Стал еще больше придираться к селянам, но Куртинца оставил в покое.

…Мне никогда не приходилось видеть быстровского учителя, и рисовал я его себе строгим, седым, высоким, а на школьное крыльцо вышел к нам приземистый, средних лет человек, с широким скуластым лицом и темными живыми, но спокойно глядящими глазами.

Спустившись с крыльца, он поздоровался с матерью и со мной за руку.

— Хлопчика хотите учить?

— Сделайте доброе дело, пан учитель, — сказала мать.

Куртинец положил мне руку на плечо.

— Из какого села?

Мать хотела ответить, но учитель остановил ее.

— Пусть хлопчик сам скажет. Я ведь его спрашиваю.

Мне очень понравилось, что учитель обращается именно ко мне, и я ответил:

— Из Студеницы.

— Студеницы? — переспросил учитель. — А как же тебе ходить оттуда? Далеко ведь.

Он поднял глаза и, сощурясь, поглядел на высокую Буркутову гору, над которой застыло вытянувшееся вверх белое облако.

— Тут буду жить, — сказал я, уже совсем расхрабрившись.

— А есть кто у тебя в Быстром?

— Никого нет.

— Да я сама сюда жить перейду, — торопливо произнесла мать. — Пусть только учится.

— Сколько же тебе лет, хлопчику? — поинтересовался учитель.

— Шесть, — ответил я.

— Шесть? — переспросил Куртинец и покачал головой. — Рано учить такого, мал еще.

— Ни, пане, — торопливо заговорила мать, — не мал! Он уже за хозяина в хате.

Куртинец улыбнулся матери. Он начал расспрашивать ее о нашей жизни и слушал с таким интересом, будто наша жизнь была не похожа на жизнь других верховинских семей.

— Может, ему счастье будет, — сказала мать, погладив мою голову.

— Пора бы, — произнес Куртинец. — Сколько же еще ждать его людям?

Мать потупилась.

— И на мое счастье, пане, отец с матерью надеялись, да не сбылось.

— А его сбудется, — сказал учитель. — Только не так… не так, как вы думаете, не в одиночку. В одиночку и дерево растет вон как та смерека [10] перед церковью — кривая, согнутая…

Куртинец задумался, разглядывая свои большие, в черных ссадинах руки, и вдруг сказал:

— А хлопчика приводите осенью.

Учиться мне у Куртинца не пришлось. В августе того же года увидел я его в Студенице на пути в Сваляву. Он шел в ряду верховинских лесорубов и пастухов под присмотром конных жандармов.

В нашем селе к этой партии людей присоединили группу студеницких. Стоя за плетнем, я видел, как прощался с женой наш сосед Микола Рущак, отец моего дружка Семена. Голосили женщины, покрикивали жандармы. Тощий, коротконогий и рано полысевший корчмарь Попша с бутылкой и стопками в руках шмыгал среди отправляющихся в путь. Одни пили и становились угрюмее прежнего, другие, охмелев, шумели, храбрились и грозили кому-то.

— Куда их, мамо? — допытывался я.

— На войну, сынку, — отвечала мать, — цесарь войну России объявил…

Спокойнее всех был Куртинец. В черном, накинутом на плечи пальто, он молча стоял в тени придорожного бука, и только тогда, когда конный жандарм приказал людям строиться, учитель вышел на середину улицы и крикнул, перекрывая гомон и причитания:

— Не плачьте, жинки, вернемся!



3

Оказывается, мы вовсе не русины, а греко-католические мадьяры. И те русские, что воюют сейчас с германским императором и австро-венгерским цесарем, — наши давние враги.

Люди слушают проповедь пана превелебного хмуро, потупив глаза. В церкви все больше женщины и мы, ребятишки. Мужчин совсем мало — староста, кивающий головой в знак согласия с паном превелебным, дед Грицан, Федор Скрипка и еще несколько стариков.

Дед Грицан стоит неподалеку от нас, слушает и, вздыхая, шепчет:

— Грешно, а брешет. Прости, боже.

Я гляжу на большое изображение девы Марии, и кажется мне, что вот сейчас разомкнутся ее губы и остановят отца превелебного. Но святая дева молчит, уставив глаза поверх людских голов, бесстрастная и безучастная ко всему, даже к младенцу, которого держит на руках.

Война идет третий месяц. Она бушует далеко от заброшенной в горах Студеницы, охватив полсвета. Мы пока еще мало ощущаем ее.

Но однажды морозным октябрьским днем проносится над Студеницей причитание:

— Микола мой… оченьки ясные…

Это наша соседка Рущакова Анна. Она лежит посреди своего двора, стянув с головы хустку, бьется о смерзшуюся землю…

Уткнувшись лицом в плетень, всхлипывает дружок мой Семен.

— Нянька [11] нашего на войне убили, — говорит он мне сквозь слезы.

Я растерянно гляжу на съежившегося от горя Семена и не знаю, как мне его утешить. Таким беспомощным, маленьким я его еще никогда не видел.

У ворот толпятся и шепчутся набежавшие соседи и с опаской косятся на синий продолговатый листок, валяющийся на земле. Его принес староста. Это первая горькая весточка с войны.

Проходит немного времени, и стучится уже староста в ворота деда Грицана — два листка сразу, на двух сыновей… А там слышен плач в хате Скрипки. Убит, пропал без вести. Убит. Опять без вести. Последних больше всего.

Все меньше становится на селе мужчин. Осунулись, потемнели от забот и тревог лица женщин.

Я и Семен уже понимали, что значит «пропал без вести»: это хорошо. Это они на русскую сторону подались.

— Ненадежные люди, — чертыхались сельские жандармы. — Только гляди за ними, чтобы чего не натворили.

А жандармов теперь по нескольку в каждом селе. В Студенице их трое. Они рыщут по хатам, а встретив нас, ребятишек, допытываются: кого видели сегодня? Не слышали ли, что говорят про цесаря и про войну?

Что говорят — мы знаем, но молчим. Сболтнешь — и поведут жандармы людей из Студеницы в тюрьму.

Скольких они уже увели с Верховины!

А говорят про войну недоброе, клянут в каждой хате. Она, как камень над людьми, гнет их к земле горем, нуждой. И даже нам с Семеном не хочется играть в войну.

Школу в Быстром, как и все другие верховинские школы на родном языке, закрыли.

Я думал, что мать откажется от мысли учить меня в такое тяжелое время. Но мать не сдалась.

Потеряв надежду на школу, она отдала меня учиться грамоте к Ильку Горуле, дружившему с быстровским учителем.

Как и где Горуля сам научился читать, я не знал.

Это был рослый, худощавый, слегка припадающий на левую ногу, недюжинной силы человек с загорелым лицом, на котором резко выделялись подстриженные щеточкой светлые усы и такие же светлые глаза.

Как и многие верховинцы, гонимый нуждой, безземельем и отсутствием работы на родине, Горуля несколько лет странствовал по белу свету в поисках доли. Он работал каменщиком-строителем в Бразилии, грузил корабли в африканских портах Джибути и Александрии, работал по контракту в угольных копях Бельгии, но, изверившись в том, что можно где-нибудь найти добрую долю, и тоскуя по Карпатам, возвратился в Студеницу, где его дожидалась жена Гафия.

Был в этом человеке особый талант к труду. Быстро, с ходу, он постигал секрет любой работы и за недолгий срок становился превосходным мастером, с которым нелегко было соперничать другим. Искуснее Горули мало кто в нашей округе валил лес на самых крутых и опасных склонах, и редко кто так хорошо и прочно, как он, мог поставить сруб для хаты или смастерить бербеницу — длинную деревянную кадушку для перевозки молока с полонины.

Своей земли Горуля не имел, даже перестал мечтать о ней. И хотя он считал себя селянином, годы жизни рабочего наложили на него свою печать. Он и в мыслях и в поступках был смелее, свободнее селянина, а когда речь о нем заходила где-нибудь в другом селе, обычно говорили: «Ну, тот, Илько Горуля, студеницкий мастер». Таких рабочих людей в годы моего детства было немало по селам Верховины.

9

Гуня — верхняя одежда с длинным начесом шерсти наружу, типа кавказской бурки.

10

Смерека — вид сосны.

11

Нянё — отец.